Его религиозность не была внушенной с детства верой в Бога. Он сам выстроил в душе своей здание религии, отвергающей всякое насилие и кровопролитие. В фундаменте его религии лежала глубокая вера в человечность, в добро. Боря считал, что если все люди проникнутся идеей ненасилия, то это и будет Царство Божие на земле. Он не принимал пролития крови никакого живого существа. И от своих принципов не хотел отказываться, даже если бы ему пришлось умирать за них каждую ночь. А смерть подбиралась все ближе и ближе. Пеллагра – эта страшная лагерная болезнь, заранее запланированная системой штрафных пайков, – подползала к Боре неумолимо. Кто сочтет, сколько людей до и после него умерло в лагерях от пеллагры?
Боря не ел ничего мясного и рыбного – ничего, только триста смертных граммов липкого черного хлеба, тринадцать граммов сахара, и две кружки кипятка. Меня, говорил он, можно обмануть, что суп сегодня на одних овощах, но желудок мой не обманешь. И верно – когда товарищам удавалось убедить его, что баланда не мясная и не рыбная, а овощная (и что за овощи – гнилая репа и мерзлая картошка), то все равно от второй ложки отвара его начинало рвать.
Так лежал он, весь распухший, беспрерывно мучимый всеми последствиями лагерной болезни, не названной ни в одном акте о смерти и ни в одной исторической книге. Лежал на голых досках, укрываясь изорванным в клочья, перебывавшим на десятках плеч бушлатом наипоследнего срока: отказчик не заработал себе одежды даже второго и третьего срока носки; ему – самую грязную и заношенную рвань.
Он умирал в полном душевном одиночестве. С "крестиками" у него оказалась общая судьба, но идеи у них были очень разные, хотя и он, и они считали себя христианами. Он был не столько последователь Христа, сколько его повторение, его новая ипостась – Христос сталинской эпохи. Может быть, он-то и был бы Иошуа из Назарета, не попадись он в руки Чучелова, Кашкетина и других легионеров нового типа.
Боря не звал смерть, но и не боялся ее. Впрочем, он надеялся, что на этот раз ему удастся побороть самое смерть. Он пребывал в странной уверенности, что пеллагре его не сломить, и часто повторял: "Ничего, я выдержу, у меня железный организм".
Железным был не организм, а дух Бори. Ему достаточно было бы сказать: "Соглашаюсь работать". Эти два слова могли спасти ему жизнь. Но они означали бы отступление от своих убеждений, от непризнания насилия, они были бы косвенным признанием власти чучеловых над собой.
До последнего дня Боря был в ясном сознании. Он помнил огромное множество стихов – он и сам до ареста писал стихи и, кажется, даже печатался немного. Своим слабым от голода, но ровным голосом он тихонечко читал сокамерникам стихи любимых поэтов.
А Чучелов не отступал от своего замысла: если высшие судебные инстанции отвергли затеянное им "дело" религиозников, он все равно приведет в исполнение отмененный приговор. Не пулей, так пеллагрой. Он их замучает в камере смертников голодным пайком.
Один за другим умерли трое "крестиков". Затем настала очередь Бори. В одну из ночей этот ясный мозг помутился. Боря вдруг вскочил на ноги, и с нечеловеческим криком бросившись к двери, стал стучать в нее кулаками и биться головой. Потом он упал на пол в предсмертных судорогах. Когда явился тюремный врач, Боря был уже мертв.
После Бори умерли еще двое. Когда из восьми бывших смертников осталось в живых только два, кто-то из высшего начальства узнал, что Чучелов держит в камере смертников людей, чей приговор кассирован, и ему пришлось перевести их на общее положение. Той же осенью Чучелов был снят и расстрелян, так же как Кашкетин и некоторые другие.
Но если верховный палач на каком-то этапе расстреливает, чтобы замести следы, своих прежних верных исполнителей – всех этих кашкетиных и гараниных, – суть его деятельности от этого не меняется. Она лишь приобретает еще более зловещий характер, превращаясь в настоящую цепную реакцию убийств. И эта цепная реакция все возрастает, шире и шире захватывая людей, подвергаемых казни, но никого не казнящих – многотерпеливый и слишком быстро забывающий народ.
Так забыто на дальней окраине великой страны тело святого, чистого, непреклонного человека, смертью своей поправшего всю мощь насилия, – безвестного мученика Бори Елисаветского.
Имена мучеников могут исчезнуть из людской памяти, но дух сопротивления – бессмертен.
* * *
Меня вместе с несколькими товарищами вызвали из палатке на Усе поздней весной. Кашкетина и его команды уже не было на Воркуте, и нас отправили не на кирпичный. Но и на рудник не послали, а пихнули на маленькую командировку вблизи Усы. Там нас было всего человек десять политических среди подавляющего множества уголовников. Я работал пилоправом и инструментальщиком, делал также топорища и черенки для лопат. Кроме того, научился работать «налево»: вырезал деревянные ложки и продавал их – одна порция ячневой каши за одну ложку.
Я и мои товарищи еще не знали что произошло в марте, в каких-нибудь тридцати километрах от нас на кирпичном, иначе мы бы, вероятно, не рискнули предъявить начальству требование отправить нас на рудник. Подумать здраво – требование странное. С каких пор заключенные могут сами избирать себе место заключения? Этак вы и Сочи себе скоро выберете. Но мы были наивные заключенные. Настолько наивные, что и голодовку объявили. Мы хотели, чтобы к нам явился кто-нибудь из прокурорского надзора. Разумеется, никто не явился. Да и где тут надзор! Администрация приняла домашние меры.
Для начала к нам в барак влетели несколько охранников с собаками. Начальник объяснил: вас надо обыскать, вы, наверное, прячете съестное, чтобы обмануть высшее начальство мнимой голодовкой… Собаки рычали, охранники командовали: "Ложись!" – все, как положено в подобных случаях.
Затем начальник пришел снова и заверил нас, что нам все равно ничего не поможет, даже если мы будем честно голодать и все подохнем. А затем нас оставили в покое – десятерых на весь барак, но с часовым.
Мы голодали девять дней и убедились, что толку действительно не получится. Вдобавок обнаружилось, что один из нас сумел спрятать сахар и теперь сосал его втихаря. Бить слабака мы уже не имели сил. А он, плача, уверял нас, что надо сдаться, что голодовка напрасная. Нас повели – еле переставляющих ноги, но повели пешком, лошадей в Воркуту еще не доставили, – в сангородок вблизи Усы и осторожно подкормили в течение нескольких дней. Там все-таки были врачи (из КРТД), а не надзиратели. Потом нас отправили на рудник. Там мы узнали все.
Вот и сбылась мечта! Ты вновь на руднике, но тех, кого ты искал, нет. И не увидишь их никогда. А новых людей – сотни и тысячи. Жадно присматриваешься к новичкам, расспрашиваешь их – за что теперь сажают, какие сроки дают, что слыхать на воле. Да ничего нового, все тех же щей, но пожиже влей. Сроки дают добрые: десять и пятнадцать. КРТД уже не осталось, появилась новая контрреволюция: шпионы, террористы, пособники Запада. А на воле что слыхать? Да ничего не слыхать. Не слышно на воле ни звука, ни голоса.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});