— Вас ист дас? — заорал тонким от ярости голосом коротконогий человек в тирольской шляпе.
Из машины выскочил молодой эсэсовец и, по знаку тирольской шляпы, втащил Эрни на территорию лагеря. Там они вошли в корпус охраны: за ними следовала тирольская шляпа; она по-немецки ругала на чем свет стоит “неслыханную дерзость”: шествие замыкали оба жандарма, которые едва плелись сзади и твердили смиренно, но достаточно громко, чтобы их услышали: “С вашего разрешения, герр инспектор, с вашего разрешения!..”
“Взбучка”, которую Эрни получил в помещении охраны, показалась ему если не заслуженной, то, по крайней мере, закономерной. Но когда выяснилось, что тирольская шляпа еще не рассчиталась с ним за дерзость, и когда после тщательного допроса жандармов шляпа заявила, что еще “вытащит у него червей из носа” (как она образно выразилась), еще заставит его признаться “в истинных причинах” желания попасть в лагерь, Эрни поневоле улыбнулся. Однако отвечал он охотно и с готовностью, которая могла, впрочем, сойти за боязливость. Он хотел встретиться с очень близким ему человеком, объяснял он, с которым, к несчастью, его разлучил лагерь. Он приносит свои извинения, ему не пришло в голову, что это может оказаться затруднительным; ему казалось, что проще всего попроситься в лагерь прямо у входа. С кем именно? Какая разница! Зачем навлекать беду на кого бы то ни было? Разве нельзя поверить ему на слово?
— И потом что плохого, если еврей хочет попасть в лагерь? — воскликнул он с горечью и неожиданно прорвавшейся иронией.
Через несколько минут Эрни уже находился на первом этаже в доме, расположенном позади одного из двух концентрационных зданий. Его завели в роскошную комнату, освещенную только дугообразной лампой, поскольку железные ставни на окнах были закрыты. Стены были выложены белым кафелем, узорчатый пол слегка вогнут как раз там, где стоял Эрни, и узкий сток, как в ванных комнатах, кончался отверстием, проделанным в полу, у самых ног арестанта.
— Пусть фигура разденется, — сказал коротконогий человек в тирольской шляпе.
Жестокость воплотилась тут не во внешних атрибутах и даже не в остеклянелых глазах младшего эсэсовца, который уже скинул китель и стоял, нервно пощелкивая плеткой по голенищу; жестокость воплотилась в полном белом лице начальника; тот сидел прямо, словно аршин проглотил, в своей нелепой шляпе, и за стеклами очков в глазах, будто отлитых из немецкой сентиментальности, время от времени ходили зеленые змеи. Жестокость выражал в особенности его детский маленький рот, будто вымазанный малиновым соком. Этот маленький рот с самого начала допроса хлестал Эрни короткими ледяными фразами, в которых не было бы ничего особенного, если бы не словечко “фигура”, означавшее “еврей” и придававшее им какой-то дьявольский смысл. “Пусть “фигура” яснее объяснит причины своего поступка”, — говорил коротконогий человек в тирольской шляпе. “Пусть фигура скажет, есть ли у нее в лагере знакомые. Какие поручения фигура должна была передать в лагерь и кому. К какой организации принадлежит фигура? Ганс, объясни фигуре, что это еще только цветочки. Спроси у фигуры, поняла ли она…” и так далее, словно он бредил и в бреду ему казалось, будто дьявол вселился не в него, а в жертву и ему нужно укрепить плотину жестокости таким своеобразным заклинанием. А может быть, он боялся, что эта предоставленная в его полное распоряжение плоть вдруг обретет человеческий взгляд, и поэтому хотел проволочить Эрни по всем ступеням, ведущим в небытие: еврей, животное, одна видимость.
— Пусть фигура разденется, — повторил он тихо, и зеленые змеи забушевали в помутившейся воде его глаз.
— Может, помочь ему? — наклонившись, улыбнулся подчиненный, но тут же отступил в тень, поняв по недовольному лицу начальства, что нарушил какой-то невидимый пункт церемонии.
Набор пыток смехотворно мал: самое смелое и усердное воображение вынуждено ограничиться вариациями на пять основных тем, обыгрывающих пять чувств человека. К концу дня Эрни Леви все говорил, и говорил, и говорил, не умолкая.
Свернувшись клубком, в углу у дверей, он дергался, как раненая гусеница, выпустившая из себя жидкость. Уже утратив всякий стыд, он смотрел широко раскрытыми глазами, и единственное проявление защиты выражалось в том, что он прикрывал ладонями детородные органы. Ни единого еврейского имени, ни единого адреса — ничего, кроме этой несвязной болтовни, которая безудержно лилась, как из бездонной бочки.
— Ну, что ты об этом думаешь? — вдруг тихо спросил коротконогий человек в тирольской шляпе.
— Ничего я об этом не думаю, герр Штокель! — испуганно вытянулся по стойке смирно подчиненный.
Устроившись поуютнее в кресле, с которого он так и не вставал все это время, коротконогий человек улыбнулся.
— Это ты брось, что-нибудь да ты думаешь, я уверен. Разрешаю тебе высказаться. Даже приказываю.
— Правда? — спросил подчиненный.
Увидев повелительное выражение в глазах коротконогого человека, он с неуклюжим кокетством покачался на каблуках и, наконец, робко проговорил: — С вашего разрешения, герр Штокель… Когда я был в Польше, там после каждой акции повторялось одно и то же: казалось, весь сектор уже обработан подчистую — так нет же, в последнюю минуту из какой-нибудь дыры обязательно вылазит дерьмо, а то и два, и идет себе спокойно в могилу или в грузовик да еще “особой обработки”, понимаете, хочет. Так и этот. Только и всего.
Коротконогий человек откинулся в кресле и удовлетворенно закряхтел.
— А когда тебе в голову пришла эта мысль?
— С вашего разрешения, герр Штокель… когда это дерьмо (он показал на тело Эрни, который, наконец, потерял сознание) сказало: “Где вы, где вы?” Как раз в эту минуту, герр Штокель.
— А я так думал с самого начала. — сказал коротконогий человек.
— Неужто? — в изумлении воскликнул подчиненный.
Он опустил голову, чтобы собраться с мыслями, но, услышав хихиканье начальника, сообразил, что тот ожидает знаков восхищения его блестящим остроумием, поэтому он вежливо поднес руку ко рту и сказал:
— С вашего разрешения, герр Штокель, мне не удержаться от смеха…
Когда Эрни пришел в себя, ему сначала показалось, что он все еще находится в Майнце и лежит в больнице: так же как тогда, вокруг его койки шептались евреи, так же как тогда, он болезненно ощущал все свое тело и так же"; как тогда, ужасно не хотел кричать, хотя рот помимо его воли издавал какое-то утробное бульканье, которое, может, и было криком. Потом он различил серый бетонный потолок и сияние желтых звезд на белых халатах санитаров. Над его голым телом, распластанным на окровавленной простыне, заплясал фантастической величины шприц, и Эрни почувствовал, как ему в бедро входит игла, а вместе с ней — струя свежести и тишины. Он закрыл глаза и уснул. Пока его осматривали, проверяли каждую рану, каждую связку, каждую кость. пока обмывали и дезинфицировали кожу, ему снилось, что он справляет свою свадьбу и в воздухе гремят трубы радости.
… Утро. Заря еще не взошла. Он отправляется в баню и совершает там омовение, такое тщательное, что плоть его достигает небывалой, недоступной ни человеку, ни духу чистоты, как и полагается в такой момент, когда сон есть обещание счастья. Хрустальное мыло само скользит по коже, он до него даже не дотрагивается и лишь изредка приподнимается, когда мыло хочет пройтись по спине (привратник в бане рыжей бородкой показывает дорогу к синагоге). “Не думайте, — говорит ему Эрни. — что моя благодарность не выйдет за эти стены, не из тех я молодых мужей, которые видят весь свет через обручальное кольцо; так что позвольте мне, пожалуйста, никогда не забывать вашу бороду. К чему нам продавать мыло, если никто в мире о вас не вспомнит.”“Так берите мою бороду с собой. — спокойно отвечает привратник и добавляет: — Позвольте и мне поблагодарить вас за вашу признательность. Я никогда не забуду то мыло. что продал вам. Мазел Тов”.
И когда привратник говорит ему на идиш это пожелание (счастливой судьбы), Эрни видит, как в его глазах загораются две Звезды Давида, и начинает понимать, что перед ним Праведник. “Значит. — думает Эрни, — мои предки радуются вместе со мной, откуда можно заключить, что я действительно потомок Праведников, и мне положено быть счастливым за них за всех подле моей возлюбленной”. “Наслаждайтесь вашим хрустальным стаканом. — продолжает привратник, одобрительно улыбаясь. — даже если он у вас всего на один день”. “Пожалуйста, не думайте. — тотчас же замечает Эрни. — что у меня есть хоть малейшее желание наслаждаться споен невестой. Она не хрустальный стакан, из которого пьют виноградное вино, и она не…”
Но привратник иронически щелкает клювом, и две Звезды Давида смотрят на Эрни, словно желая сказать: уж не собираешься ли ты, мой мальчик, обучать меня, как зароняют семя? А потом он становится большой желто-серой птицей и. вяло хлопая крыльями, улетает под лепной потолок темной синагоги.