не станет ее доставать из этой ямы, чтобы делать с ней все, что, он знал, должен делать мужчина, который здоров и хочет женщину, нет, пусть она поверит ему, он хочет быть костром, который убирает у Марии ее холод и отдает свое тепло, которое уходит и открывает сквозняку себя; Мария, Мария, Мария.
Иосиф сел рядом с ней, и Мария засмеялась сном, что подумает. Тогда Иосиф заплакал, как он плакал только однажды, когда ему откусила рыба палец, плакал не от боли, а от какой-то жалости к себе и к рыбе, которая сделала ему больно, а потом уплыла себе прочь. Так он плакал и сейчас от какой-то большой жалости к себе, от одинокости своей, но ему совсем не хотелось нарушить эту свою одинокость, не хотелось избавляться от слез и от этой жалости, потому что это была жалость и к маленькой Марии, которая еще не хочет пока к нему, не хочет пока прикрыть его дыру в мир, боится пока, но подумает, но придет.
И так было долго: Мария смеялась во сне, а Иосиф плакал над ней. Потом слезы стали уходить, высыхать и отрываться от Иосифа, унося многую его часть, а новых не было, чтобы восполнить, чтобы уравнять, и сама уже боль в Иосифе открывалась еще трещиной внутри, болью внутри боли, холодом, потребностью остановить сердце, стать неподвижным, стать секундой, которой не надо бежать дальше, а которая могла бы вдруг замереть, затаиться. В эту вот вторую уже трещину в Иосифе потекла какая-то приостановленность, однозначность, она текла в него и из него, потому что он был трещиной, открытой раной, и нельзя тут понять, где начало этого течения и где его конец, оно было, было и все, было сразу в открытости Иосифа и началом и концом чего-то. Что же это?
Зачем? Может, это слезы рыбы, которая откусила палец, ее жалость к Иосифу, ее неумение не откусить, если можно, ее страдание, от того, что должна уплыть даже сделав больно другому, унося с собой слезы этого обиженного ею о ней самой? Может быть, это обида песка, что он, Иосиф, хочет построить себе дом из дерева, и потому больше проводит время на воде, а не на песке? Или это Хаи обиделся, что он, Иосиф, торопливо бросал на него песок, потому что спешил к своей руке, которая лежала на Марии, Марии, которая отравила, обмануть не сумела, его, верблюда Хаи? И что бы ни думал Иосиф, как бы ни хотел закрыть свою дыру знакомым прежде определением, он в тот же момент понимал, что ничего не выйдет, что тут не надо стараться избавиться, а ведь любое объяснение могло бы быть избавлением, это Иосиф понимал, но тут же понимал, что от этого, что сейчас открывалось в нем, он не сможет избавиться никогда, потому что любое его слово, любое понятие, лишь только часть сможет объяснить, лишь только от части поможет избавиться, но и не избавиться, потому что сразу хлынет в эту отжитую уже жизнь все новая и новая, как вот все шире и шире раскрывается Иосиф своей щелью, своей трещиной, своим желанием побороть это раскрывание, все шире и шире, и вот уже нет Иосифа, такого, что был прежде, вот еще минуты назад, когда он бросал песок на Хаи, нет Иосифа замкнутого в свою человечью шкурку, а есть другой Иосиф, рвущийся и вечный, входящий и уходящий сразу, Иосиф-любовь-к-Марии. Но Иосиф не знал этого, он раньше ведь не был таким, а все, что он не знал о себе, но так или иначе ощущал, что в нем есть и проявится, когда придет не им, Иосифом, установленный срок, он выдыхал гортанным вздохом к богу, выдыхал себя богом. И сейчас, радостный и скорбящий от неведомой ему прежде в себе силы и слабости, которые одно, ЕДИНО, суть самость, он простонал богу богово, определил, избавился, остановил, как и мечтал остановить, потому что, хоть и не знал, ЧТО есть бог, но в этот раз схватил его сердцем верно и вечно, остановил бога в себя, как хотел взять в себя Марию, назвал бога, выдохнул, и приобрел тишину.
В этой тишине при уже погасшем костре ему пришло помолиться. Он вытащил на берег свою лодку, разломал ее и поджег огнем в вечер. Это был большой хороший огонь, и Иосиф стал в колени свою благодарность господу. Потом рядом с ним тихо стала Мария, она была без платья, которое не одела, чтобы не оттягивать секунду стать на колени рядом, и они молились, они отдавали себя отчаянно и отчаянно брали назад, потому что БОГ это и есть любовь, когда каждый отдает себя до конца, отдает другому свое богово, и получают они сына или дочь себе, их дочь, и дочь бога, ЕДИНУЮ, как едины вот сейчас эти двое, голая женщина, которая не знает, что обнажена, раз одет другой рядом и молится, как не видит обнаженности и этот другой в своей молитве, потому что женщина внутри его, его ребро сейчас, а потом будет из них, из ЕДИНОГО, и сын, ЕДИНЫИ тоже.
И-ГДЕ-ТО-ГДЕ-ТО-УПАЛА-ЗВЕЗДА-НА-ВОСТОКЕ-УПАЛА-НЕ-ЗДЕСЬ-А-ГДЕ-ТО. Самый старый, уже почти недвижный, как мох или камень, самый старый из старых халдеев, закричал, заплясал бесноватым, где-то-где-то раскрылась звезда, и родится где-то, ГДЕ-ТО-ГДЕ-ТО, первый богочеловек, потому что БОГ-ЛЮБОВЬ той звезды, ее сила, ее жизнь и смерть, пробились к нам на землю, идите, будет Иисус рожден, Иисус — царь евреев.
Глава пятая
Тотем
Я стоял у ворот сумасшедшего дома, куда отнесла корова моего Фому, ждал, чтобы они открылись. Это мое ОЖИДАНИЕ было паническим, потому что во мне притих страх, что вот могут взять и не открыть, что вот эти ворота не откроются, и сколько я ни плачь и ни кричи по эту сторону ворот, я ни на шаг не двинусь за них, если и они не завопят, если хозяин этого дома не даст указания на впуск меня; и я не знал, что может повлиять на него, что может ему понравиться во мне, чтобы он пустил, потому что, если бы я знал, я бы выполнил, подготовился, но я не знал, да и вдруг он уже в этот раз переменился, как вечно меняюсь я, ведь на меня тоже трудно положиться. Особенно отчаянным было ощущение беспомощности еще и потому, что перед этим, все время перед этим моим приходом к ВОРОТАМ, я знал в себе силу,