солнца, чтобы и мать наша могла прийти к нам присяжным; ты сказал, что хотел создать меня с жаждой ОСОЗНАННОГО БЕЗУМИЯ, помнишь? Скажи мне, ты знал ТОГДА, что ты предлагаешь, чего от меня хочешь? И сам ты это сделал осознанно, или как-то иначе?
Я Нет, Фома, я не знал точно, что это значит, я ОТДАЛСЯ, понимаешь, как женщина, отдался кому-то или чему-то, и мы, то есть я, отдавшийся, и это, что взяло меня, родили тебя, мой мальчик, родили и эти слова о ЖАЖДЕ ОСОЗНАННОГО БЕЗУМИЯ, понимаешь, я не знал, что это означает, я был в забытьи, я был женщиной, потерявшей память, может быть, он, мой тогдашний супруг, знал и понимал, но я не знаю и ЕГО тоже.
ФОМА Тебе не кажется, что и это очень серьезно?
Я Кажется, но я боюсь, что кто-то будет смеяться.
ФОМА Кто-то конкретный?
Я Нет.
ФОМА Кто же тогда?
Я Та самая ироничная объективность внутри, от которой спасался ты, помнишь?
ФОМА Если нет никого, кроме тебя самого, то нет и объективности самой по себе, это глупость, она ясна даже в простых понятиях языка, если все иные, если нет никого, как ты, то и объективность — это тоже ты, ты, который разложил себя, исторгая себя из себя прочь, разложил себя на себя — двоих вне, и себя изнутри. Здесь, творец мой, придет серьезность, потому что чего ж тут смеяться, когда ты решаешься на ОСОЗНАННОЕ БЕЗУМИЕ — решаешься исторгнуть себя из себя же, что может быть безумнее этой задачи? Но ты решаешься, твоя ЖАЖДА, которая тоже есть ты, решается, и все это ЕДИНО, понимаешь, оно и живо-то только жизнью в своей неделимости, понимаешь, ВО-ИМЯ-ОТЦА-И-СЫНА-И-СВЯТАГО-ДУХА-АМИНЬ, где святой дух твоя серьезность и желание исторгнуть себя из себя, желание разделить себя, умертвить себя, расщепить, чтобы родить другого себя, родить из себя-ОТЦА, себя-СЫНА.
Я понимаю, что решиться на это сейчас, когда ты уже давно и серьезно не один, а с людьми, решиться думать так и попытаться жить и страдать так, и покорно ждать, чтобы что-нибудь в тебе стало перестраиваться, перестраиваться-рождать-в-тебе-нового-нового-СЫНА-и думать о ДРУГИХ связях между людьми, которые есть уже давно, так же давно, как есть и я-человек, и эти связи так же давны, и уже кажутся незыблемыми, кажутся истиной самой, — я понимаю, творец мой, что решиться на это было бы БЕЗУМИЕМ. Но ты сказал ОСОЗНАННЫМ БЕЗУМИЕМ, и ты прокричал мне о боге во мне, ведь и его желание, когда он был один, исторгнуть себя из себя и сотворить другой, СЫНОВНИЙ, мир казалось ему БЕЗУМИЕМ, но он гордо пошел на него, ОСОЗНАННО пошел, а ведь его ощущение собственного БЕЗУМИЯ было много более серьезно, чем наше, ведь он был один, ему некому было крикнуть, что он плюет на ваш суд, люди, плюет. Никого не было вокруг, а плюнуть на собственный суд, когда он лишь для себя, а не для людей, как бы ты ни бежал их и не открещивался от них и не прятал его, этот суд, вглубь себя, плюнуть на такой свой суд было СЕРЬЕЗНЫМ ЖЕЛАНИЕМ. Но именно потому, что и эта серьезность, и это желание родилось в нем самом, ведь не было никого, кто бы мог его ему подсказать, ведь он был ОДИН, то и это желание был он сам, понимаешь, потому-то и есть бог-ТРОИЦА-ПРОЦЕСС-ОТЕЦ-И-СЫН-И-ДУХ-СВЯТОЙ-И-ВСЕЕДИНЫ.
Но все-таки ВСЕ люди, ни одному не удалось избежать, встречаются со своей серьезностью, встречаются с собой-в-себе-и-с-желанием-исторгнуть-себя-прочь-встречаются-с-собой-БОГОМ. Они, недоумки, называют эту встречу СМЕРТЬЮ, чего они страшно не любят, потому что ЭТО заставляет их все же перестать лениться, перестать жрать и ни о чем не думать, а лишь болтать на потребу таким же болтунам. Ну, что ж, они могут называть ЭТО как угодно, избежать все же СЕРЬЕЗНОЙ встречи с самим собой никому не удается, каждый начинает с охотой или неохотой эту страшную и безумную работу, эту свою последнюю работу, и как бы то ни было, он ее познает; очень устает, но все же серьезно и строго, спокойно и радостно его лицо, когда он эту работу выполнит; покойно и просто его лицо, как лицо мастерового, который трудно, но хорошо, сделал свою работу, и теперь может выпить и посидеть на лавке возле дома, или пойти на кладбище, чтобы собрать и сжечь мусор с забытых всеми могил, и смотреть на огонь, и думать о себе, и об огне, и щуриться, когда дым будет лезть в глаза, и незлобно прогонять его тихой рукой.
Эти последние слова Фома говорил мне прямо в ухо, я ведь нес его на себе, его, уставшего пробитыми стопами и безумной своей головой, я нес его, потому что, когда мы присели на землю, чтобы передохнуть, ВХОД остановился перед нами и тихо открылся войти. Фома рассмеялся, и я взял его себе за плечи, и мы пошли ходить, потому что Иосиф и Мария молились там на песке в Вифлееме, и мы не могли, мы НЕ СМЕЛИ им мешать и все ходили здесь, в Игнатовском, по кругу стены, пока есть силы, чтобы потом расстаться, чтобы Фома побрел сквозь ВХОД в свою комнату, а я в свою, чтобы и там сидеть тихо и ждать, пока кончат молитву Иосиф и Мария, и он, наверное, возьмет ее на руки, и понесет в Вифлеем, где старый Урия будет плясать и плакать от радости; наверное, все будет так, и мне надо быть наготове, чтобы все подсмотреть, чтобы все это захотеть увидеть в себе, и стать БЕЗУМНЫМ, чтобы исторгнуть этот мир, СЫНОВНИЙ мир мой из себя, и тем самым делить себя, изменять, разрушать и воскрешать одновременно, то есть просто и серьезно жить, жить-поживать-не-лениться, и делать свою работу Мы обнялись с Фомой у открытых ВОРОТ, он прошел туда, но ВОРОТА не закрывались, они, видимо, ждали меня, тем более долго ждали, что еще какой-нибудь час назад я бился о них, чтобы войти или перелезть, а вот теперь они открыты, и я не иду
Глава шестая
Она смотрела на свой живот
Где-то в середине их молитвы Хаи подумал, что теперь он может, наконец, уйти совсем, пойти догонять змей, которым не было дела до людских молитв, да и вообще до людей, среди которых они не жили, законов и страхов которых не знали, да и не хотели знать. Они смотрели спокойно на Хаи, молча и долго,