«Я поеду с ним, а потом уйду, куда-нибудь в луга, подальше, и там все кончится». Он потрогал себе голову, руки, погладил коленку. «Большая голова, большое тело, и страшно некрасив, чуть не урод. Таких надо истреблять. Мое положение фальшиво: и вообще, и относительно Зинаиды».
Тут Бенедиктов густо помалиновел. Он знал наверно, что Зине физически почти противен. Он слегка застонал, и опустил руку в карман, где лежал револьвер. Быть может, здесь же, на крыльце домишки Гавронского, ожидавшего через два часа счастья, он прострелил бы себе череп, но тут подбежал хозяин.
– Готово! – крикнул он. – Едем. Э, да как вы бледны!
– Я не особенно хорошо себя чувствую, – ответил Бенедиктов. – Вероятно, от этого.
– Момент! Мы знаем средство, как говорят поляки.
И Гавронский скова притащил коньяку.
– Пейте, целый стаканчик, сразу!
И он налил полную серебряную чарочку.
– Для храбрости, имейте в виду!
Бенедиктов на этот раз выпил. Ворота сарайчика растворились, и на караковой паре подкатил Яшка.
– Садитесь, – сказал Гавронский, – револьвер взяли? Отлично.
Бенедиктов сел медленно, Гавронский запер на ключ свое логово, и легко вскочил с левой стороны. Яшка дернул, они покатили.
Перед ними пылал закат, направо уходили вдаль луга, и от быстрой езды Бенедиктова душило пряным, дивным воздухом. Коньяк несколько опьянил его. Авантюра, куда увлекал его Гавронский, быстрый бег лошадей, кровавый закат – все это было странно. Бенедиктов как-то недоумевал.
– Стой! – закричал вдруг Гавронский Яшке. – Стой, слезай!
Яшка приостановил лошадей.
– Ехать не умеешь, – сказал Гавронский. – Садись с барином, вожжи давай.
И он перемахнул на козлы, а Яшка все-таки не сел к Бенедиктову: он потеснился на козлах и неохотно дал вожжи Гавронскому.
Действительно – разница вышла большая. Гавронский хлестнул, гикнул, и так одернул коренного, что тот сразу подхватил вскачь. Дорога, луга, копны, закат – все сливалось теперь для Бенедиктова в мчащийся калейдоскоп, напоенный запахами, звуками.
– А? – обернулся Гавронский. – Здорово? Слушайте: если Вера сегоня не выйдет, я пулю себе в лоб пущу, клянусь!
Фуражка его съехала набок, он сидел на облучке, заложив ногу за ногу, и, глядя на него, казалось, что ему действительно ничего не стоит слететь вниз, под колеса ли тележки, или в овраг, все равно.
– А вы не боитесь? Штатский? Студент?
– Отлично, – ответил Бенедиктов. – Гоните!
Дорога шла теперь немного под гору, они сделали поворот, и что есть духу понеслись вниз к речке, на мостик без перил.
– Э-эх! милая, не выдавай!
Бенедиктов спокойно глядел на этот несшийся навстречу ложок. Он ни о чем не думал, но, вероятно, все его существо смутно летело туда же.
Коренник рассчитал верно, уместилась и пристяжка, и, прогрохотав по жиденьким мостовицам, они выскочили на песчаный берег. Лошади пошли шагом – в горку.
– Я загадал, – сказал Гавронский, сняв фуражку и полуобернувшись, – если благополучно, значит, Вера выйдет.
– Да, – ответил Бенедиктов. – Вера, конечно, выйдет.
Он не знал и сам, почему так ответил. Но в эту минуту был действительно уверен, что к Гавронскому непременно должна выйти Вера.
«Он ее бросит через полгода, или через месяц, но сейчас она выйдет», – подумал он.
Гавронский отирал со лба пот, на лошадях белела пена, и они тяжело дышали. Пламень в небе унялся. Он перешел в темный пурпур; а на другой стороне небо стало фиолетовым и в нем зажглась первая звезда. Где-то в лугах засветился огонек. Потянуло влагой, туманом. Кричал дергач. Два перепела заливались в хлебах.
Гавронский стал вдруг молчалив и мрачен. Правда, его беспокоило, выйдет ли Вера. Он уже не кричал, не гикал, и до самого щербатовского парка ехал шагом, не проронив ни слова.
III
Щербатовский парк был огорожен плетнем и одним боком выходил на большую дорогу.
На углу, в заборе была сделана калитка, и рядом скамеечка. Еще издали заметил Гавронский на ней белую фигуру.
– Вера, – сказал он. – Боже мой, что за женщина… Послушайте, – обратился он к Бенедиктову, – вам придется сесть на козлы с Яшкой. Ничего?
На ходу они поменялись местами. «Если б я собрался увозить Зинаиду, – думал Бенедиктов, – или даже назначить ей свидание, это было бы смешно и пошло. А тут ничего».
Яшка подъехал совсем тихо. Фигура отделилась, Гавронский соскочил и бросился к ней. Через минуту неизвестная Вера сидела уже в тележке, задыхаясь от волнения.
– Только скорей, пожалуйста, – сказала она подавленно. – Могут хватиться.
Яшка тронул, Бенедиктов вновь схватился за скобу, но не оглянулся.
Кто такая эта Вера, он не знал. «Пусть примет меня за лакея Гавронского, – подумал он, усмехнувшись. – Это неважно». Сзади, за спиной у него, молчали и, как слышно было, целовались. Бенедиктов снова усмехнулся: «Я увожу какую-то Веру для какого-то Гавронского, сижу ночью на козлах, и мы скачем в темноте, в неизвестном мне месте. Все давно надо было кончить. Да, они едут и целуются, не подозревая, что у меня в сердце смерть».
Он вздохнул и незаметно для себя сказал:
– Нужны ли кому мои страданья? – Никому!
Гавронский встрепенулся:
– А? Да, Вера, позволь тебя познакомить. Это мой новый друг, студент Бенедиктов.
Бенедиктов обернулся и снял перед Верой ветхую фуражку.
– Здравствуйте, – сказал он. – Я вас не знаю. Но пусть будет счастлив ваш приход в жизнь Гавронского.
– Вы так говорите, – ответила Вера, – точно вы поэт.
– Нет, я не поэт. Я репетитор, здесь, в имении.
– Ну, наверно, пишете стихи, – туманно пробормотала Вера, и опять прислонилась головой в светлой шали к плечу Гавронского.
– Бенедиктов, – сказал Гавронский, уже на «ты», как к старому приятелю, – не отнекивайся, наверно, пишешь. Почему ты так мрачен?
Возвращались другой дорогой – в объезд. Это сделано было по стратегическим соображениям: Гавронский ждал погони со стороны мужа, земского начальника Павлова. Потому и направлялись к перевозу через Оку.
Яшка гнал опять сколько мог, и скоро они очутились у парома.
К удивлению, паром оказался у этого берега, и даже в караулке паромщика светил огонек. На стук тележки вышли двое перевозчиков. Вера закуталась с головой.
Когда вынули жердь, лошади опасливо ступили на танцующий помост. Колеса забарабанили и остановились, где покрепче. Жердь заложили и взялись за канат. Слез и Бенедиктов и стал рядом с паромщиком, шаг за шагом двигаясь за ним, – они тащили канат. Слегка поплескивая, паром тронулся. Впрочем, этого нельзя было заметить. Пахло рекой, мерно лопотало что-то у плота, лошади пофыркивали. Река совсем тихая, тонкий пар над ней, но все же видны отраженья звезд, расходящаяся рябь за паромом ломает их, они танцуют.
Идя за канатом, взявшись за лямку, Бенедиктов смотрел на стальную поверхность реки. В бесчисленных звездах, дальнем гиканье выпи, в отмели, смутно белевшей, была тоска. Близость Веры, чем-то напоминавшей Зинаиду, сделала тоску еще пронзительней. Вспомнив мучения последних недель, Бенедиктов бросил канат и подошел к другому борту. Как вечная фантасмагория, бегучий обман, струилась перед ним вода, и струи казались волшебным и лживым сновидением. «Да, – подумал он, – к чему страдать, бесцельно терзаться в ловушке? Все ложь». И холодеющая его рука опустилась в карман. Он взял револьвер, но тут же с огненной ясностью почувствовал, как трудно поднести его к виску. Он слегка охнул и скрипнул зубами.
Паром ткнулся о берег, Бенедиктов покачнулся. Вынимали закладки, причаливали.
– Бенедиктов, садись же, едем.
– Я пойду пешком, прощайте.
– Да не стесняйся, довезем!
Бенедиктов сошел с парома и ступал по прибрежному песку.
– До свиданья, – крикнула Вера, – дай Бог и вам счастья!
Бенедиктов снял фуражку и махнул ею. Потом зашагал своей дорогой, а тележка с Верой и Гавронским загремела и скрылась.
Он не надел фуражки и шел с непокрытой головой под темным, звездным небом. Он очень плохо видел и опирался на палку. Среди безбрежных лугов, под безбрежным небом он был, как заблудившийся путник. Наконец, остановился. «Что же, сейчас? Здесь, на этом месте?» У него захватило дыхание. Как две волны, столкнулись в его душе противоположные чувства: он не мог поднять руки с оружием, и не мог он вернуться так домой, и задавать Леве на завтра уроки.
Под тяжестью своего бремени он сел. Здесь было темно, одиноко, не стыдно. «Ты – несчастная тварь, – шептал ему демон, – твой удел горе, отчаянье, бедность… Кто полюбит тебя? Ты – ошибка творенья. Исправь ее». – «Вся твоя жизнь пред тобою, – говорил кто-то другой, – вспомни ее. Ты был чист и честен с колыбели. Ты не поддался в нежном детстве, и теперь, ты, пишущий о святом Франциске, – отступаешь? Ты сдаешься, рыцарь?»