Шум, грохот и треск стояли в залах, как будто одновременно играли на саксофоне, били в цимбалы и какая-то цыганская телега, груженная железом, быстро высыпала его в деревенской кузнице. Все эти звуки увлекали танцующих, заставляли отзываться на них примитивными ритмическими движениями. Звуки трепетали, нарастали и опадали, и было что-то призывное в оглушительном реве жестяных труб, барабанов, пронзительных свистков, дудок для приманивания птиц, инструментов, воспроизводящих крик, лай, визг, писк и вопли на все лады…
Как робко и слабо звучали бы по сравнению с этой какофонией игра на арфе и на рояле, пение скрипки, когда в вечер рождения Риппл исполнялся в темпе вальса давно забытый, когда-то модный романс:
Стой, рулевой!Остановись! Не плывиДальше по реке времен.
Рулевой не остановился… Все шумнее становился праздник в честь перемирия. Среди оглушительного хора голосов захлебывающийся от восторга дискант кавалера Риппл выкрикивал слова тустепа:
У меня есть возлюбленная в Элебеме,А не будет у меня возлюбленной в Элебеме,У меня все-таки останется жена…
Аккомпанемент картонной трубы…
Кавалер Риппл находился в том возрасте, в котором его отец еще учился в Итонском колледже. Однако он уже блистал в своем первом фраке. Жилет, тонкие шелковые носки, галстук – все было самое модное, и Риппл пришлось прервать свой туалет, чтобы прийти посмотреть, все ли у него в порядке. Волосы были надушены и напомажены в лучшей парикмахерской, а на затылок он сдвинул один из «сувениров Савойи» – миниатюрный серый картонный колпачок с резинкой под подбородком.
Плутоватое лицо его разгорелось; глаза сияли радостью жизни и восторгом оттого, что в эту исключительную ночь он не дома и не в школьном дортуаре, а здесь, и сопровождает знаменитость, которую все узнают – посыльные, официанты, оркестранты. («Все в зале так и уставились на нас, когда мы обедали, Риппл. Ты не заметила?»). Да, он здесь и готов танцевать все танцы до последнего в этом многолюдном, шумном, веселом, блестящем собрании, где ему вообще-то не следовало находиться. Нужно ли говорить, что это был Ультимус Мередит.
Этому мальчику, как всегда, повезло. Он поправился после аппендицита, но (только он один знает, каким образом) ему удалось убедить доктора, что он еще недостаточно окреп, чтобы вернуться в школу до рождественских каникул. Теперь Ультимус проводил неделю в Лондоне у сестры, жил в ее квартире и ходил всюду, куда Риппл его водила. Что за неделя!.. Риппл предполагала отправиться не в «Савойю», но брат настоял на своем. Он весьма изящно танцевал тустеп, и его сияющее лицо выделялось среди множества шутовских колпаков и индейских перьев.
– Это будет последний танец, – настаивала во время перерыва Риппл, танцевавшая, чтобы доставить брату удовольствие. – Мы пойдем после него домой. Это последний, Ультимус.
Ультимус не обращал внимания на ее слова. Забыв обо всем, упиваясь редкостным блаженством, он продолжал неистово трубить в свою картонную трубу, напевать о «своей возлюбленной в Теннесси» и неутомимо кружить сестру в толпе танцующих.
Риппл, развлекавшая брата, сама чувствовала себя немного не в настроении. Празднество казалось ей слишком шумным, ребяческим, даже бессмысленным. Что ее мучило? Она не знала, но ничто не забавляло ее – ни эти залы, ни публика, ни быстрый темп гаванского оркестра «Савойи», ни сознание того, что она привлекает всеобщее внимание.
Балерина с улыбкой раскланивалась со знакомыми; до нее доносился шепот людей, которых она никогда не видела: – Посмотрите. Эта девушка в серебристом платье, темные стриженые волосы. Это Риппл. – Балерина?.. Где?.. А, вижу! Какая она прелестная… – Кто это с ней? Очень похож на нее. Ведь это не может быть сын? – Конечно, нет. Она совсем, совсем молода. Брат, вероятно… – Посмотрите, это не Риппл?..
В своих девичьих грезах о первом ужине, когда она станет знаменитостью, Риппл всегда с наслаждением представляла себе, как ее имя переходит из уст в уста по всему ресторану.
В тот вечер она испытывала совсем иное чувство. Ее скромное детское имя («речная струя») превратили в рекламу, вроде тех, что встречаются на вывесках. Ей хотелось бы взять другой театральный псевдоним, который появлялся бы на афишах и повторялся всеми этими людьми. Все они чужие. Знала ли она их или только они знали ее, не имело значения. Все они были безлики, как в театре лица зрителей напоминают ряды светлых яиц… Прима-балерина Риппл чувствовала себя одинокой и словно бы томилась тоской по родине.
Одинокой? Вздор! Вероятнее всего, она была утомлена.
Медленно, ритмично двигалась танцующая толпа, но по временам спокойствие танцующих нарушала группа молодых людей без дам, которые носились по залу, как взбесившиеся индейские петухи. Они образовывали цепи, ухватившись за плечи ближайших к ним танцоров. С гиканьем и криками молодежь вертелась и толкалась между столами. Они вклинивались всюду, куда только могли, отнимали у кавалеров самых красивых дам.
«А если не будет у меня возлюбленной в Теннесси», – распевал Ултимус. Его схватили за руку, в которой он держал трубу, и отняли даму.
Риппл, смеясь и подчиняясь (в конце концов, разве это не была годовщина перемирия, когда все развлекаются так, как им нравится?), собиралась сделать тур с незнакомцем, кто бы он ни был. Но музыка прекратилась. Головные уборы, люстры, декоративное убранство «Савойи» – все это перестало кружиться вокруг девушки. Она взглянула в лицо своему кавалеру и узнала в похитителе Стефана Хендли-Райсера.
IV– О, это вы? – в восторге воскликнула Риппл. – Стив?
– Вы не заважничали и узнаете меня, Риппл? Они стояли, а мимо них проносился многоцветный шумный поток. Риппл и Стив обменивались восклицаниями и вопросами, как настоящие, вновь встретившиеся друзья.
– Где вы были? Сколько лет сколько зим я вас не видела.
– Да, со дня вашего первого успеха, Как поживаете, Риппл?
– Стив, где вы были?
– Какое прелестное платье? Все серебристое, как звезда. «Мерцай, мерцай, звездочка!» Снизойдете ли вы до танца со мной?
– Почему вы ни разу не написали мне?
– Как вам живется, Риппл? Замечательно? Хорошо проводите время?
– Кажется, да. То есть, конечно. Да, замечательно. Но, Стив, почему вы ни разу не написали, и где пропадали целую вечность?
– Дорогое мое дитя, я не писал, потому что не пишу вообще. Это то, что меня роднит с нынешним поколением – никогда не пишу писем. Никогда. Давайте отойдем в сторону, не то нас собьют с ног и задавят. У вас есть столик? Отлично. – Они сели у стола, который был оставлен для мисс Риппл.