Можно ли было этому возражать?
Трудно.
Но возражения последовали, так как апологеты ремесленной, иллюстративной литературы увидели в требовании непременной искренности художника продолжение борьбы за свободу внутреннего мира художника. Увидели - и дали бой.
Искренность, писала Э. Блюм, - совершенно правильное требование. Сами всегда требуем. Но - "как признак организации писателей противоречит классовым принципам, противоречит марксизму". И в качестве решающего аргумента была выдвинута мысль об "исторически закономерном приспособлении представителей одного класса к другому"753. Аргументация Э. Блюм была прежней.
Но даже лишенная налета прагматизма, искренность действительно не могла стать самодовлеющим и первичным художественным принципом, ибо не исключала искренности заблуждений. В долгих спорах перевальцами [308] была забыта критика крайностей субъективизма, которая прозвучала в свое время со страниц статьи Воронского "Заметки о художественном творчестве". "Субъективно, - писал он, - мысли и чувства людей могут быть очень возвышенными, а объективно общественно-позорными и мерзкими. Фашист может быть храбр, самоотвержен, он может искренно полагать, что, расстреливая рабочих, он спасает культуру, искусство, науку, - от этого омерзительный смысл его деяний нисколько не уменьшается..."754
Эта мысль была давним предостережением против гипертрофии субъективных намерений.
Этический критерий был необходим в борьбе, которую вели перевальцы за внутреннюю свободу художника; но, к сожалению, он не мог противостоять реальному историческому ходу событий, надвигавшемуся на искусство вместе с наступлением культа личности.
В этой ситуации вопреки обстоятельствам перевальские критики обновили свой давний лозунг: литературе и обществу, - писали они, нужен новый гуманизм.
Они мотивировали эту мысль, опираясь на опыт своего времени.
То мировосприятие, которое исповедовали перевальцы, с годами укрепило их в убеждении, что самой реальной темой искусства и одновременно его назначением является "отстаивание прав индивидуального", понимание "личности как особой социальной ценности"755. При всей кажущейся бесспорности этой формулы она резко противостояла убеждениям рапповцев, которые с предельной ясностью были выражены В. Ермиловым: личность, считал этот критик, может интересовать писателя лишь как "человеческий материал", который имеется в распоряжении господствующего класса; на этот класс историей возложена ответственность "за пригодность к требованиям новой эпохи человеческого материала". Поэтому "отталкивание от личности влечет индивидуализм". Можно отталкиваться только "от эпохи"756.
Проблема отношения к человеку - "это, в сущности, проблема социального подбора, проблема пригодности человека к эпохе"757. [309]
Естественным следствием такого абстрагирования было усечение человека до некоего носителя классовой субстанции. Г. Горбачев писал: "Для буржуазных интеллигентов тоже очень резко стоял вопрос о личных стремлениях, личном счастье и об общественном долге. Мы не ставим себе этих вопросов, как вопросов мировоззрения: они для нас предрешены. Мы считаем, что, сколько бы у тебя детей и жен ни было, ты должен, если этого требуют интересы дела, жертвовать своей семьей совершенно спокойно. Всякие другие извороты мы считаем шкурничеством"758.
Как бы ни казались утрированными эти формулы, они характерны для того острого чувства классовой поляризации и классового размежевания, которое было свойственно мироощущению рапповцев и в конце 20-х годов.
Перевальцы же, ставя тему гуманизма и выдвигая ее, как они говорили, в центр, глядели как бы поверх головы своих современников, апеллируя к будущему, к "нравственности завтрашнего дня". Рапповцы писали, что они допускают общечеловеческое (поскольку "общечеловеческие переживания" идут из почти единой биологической сущности" и "потому в классовом обществе, может быть, имеют общие черты у всех эпох и классов"759). Но в то же время их интересовал не столько человек "вообще", т. е., как говорили они, "что и буржуй может кого-нибудь пожалеть, и пролетарий может пожалеть, и буржуй любить жену, и пролетарий", - их интересовало "не столько общее в том, что пролетарий и буржуй жену любит, сколько различие между ними, различие и в этом "общем". Так что здесь нам, - говорил Горбачев, - с классиками не совсем по пути"760.
Перевальцы пробовали объяснить свою позицию, опираясь на повесть "Сердце" (1928) И. Катаева. "Новый гуманизм", писал А. Лежнев, это тот, который "исходит не из идеалистических посылок неопределенного человеколюбия и прекраснодушия, но из сознания социальной детерминированности человека, из взгляда на него как на продукт обстоятельств, из стремления их изменить энергичный и активный гуманизм борца, работающего над переделкой этих условий - так, чтоб они стали достойны[310]
[311]
ми человека, гуманизм революционера, носящего в себе уже сегодня элементы нравственности завтрашнего дня..."761
Лежнев подчеркивал, что "новый гуманизм" несет в себе элементы морали, "освобожденной от внушений мелочной и жестокой морали классового общества, с его торгашеской "справедливостью", с его культом вещи - это "гуманизм социалиста"762.
Но в этом понимании лозунг "нового гуманизма" был встречен в штыки. "Рассуждения о социалистическом гуманизме, - писал Л. Авербах, - слышим мы сегодня от некоторых интеллигентских писателей, стремящихся действительно искренно идти вместе с нами. Они признают и классовую борьбу, но говорят не о классовой ненависти, а о гуманизме... К нам приходят с пропагандой гуманизма, как будто есть на свете что-либо более истинно-человечное, чем классовая ненависть пролетариата..."763
Однако даже под демагогическим давлением критики-перевальцы не сняли свой тезис о "новом гуманизме". Его истинная, а не привнесенная ограниченность состояла в том, что ни Лежнев, ни Горбов не следовали методу доказательств от действительности. Аргументация начиналась и кончалась одной посылкой - опорой на будущее, на "тот новый подлинный коммунизм, который выдвигается нашей эпохой перестройки общества, идущего к уничтожению классов"764.
Поскольку понятие "гуманизм" казалось рапповским критикам "пассивным" и лишенным классового содержания, перевальцы все время вынуждены были вносить оговорки в свою позицию. "Созерцательный гуманизм, - писал Горбов, - топящий все конкретные противоречия, всю игру жизненных сил, пыл борьбы, которая и является подлинным содержанием жизни (а следовательно, искусства), в абстрактных волнах прохладной любви к человечеству, не может быть пафосом художника, - тем более художника нашего времени"765. Выступая в 1930 году на диспуте о "Перевале" в Доме печати в момент самой резкой его критики (хотя год спустя она будет еще хлеще), [312] Лежнев вновь повторил, что гуманизм - "это внимание к новому растущему человеку"766, что гуманизм неотъемлем от задач социалистического общества и что борьба за это изначально бесспорное понятие необходима потому, что она упрощается в ходе дискуссий о новом человеке. Апеллируя к марксизму, перевальцы на диспуте доказывали, что понятие "гуманизм" имеет прочную опору в теориях К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина767.
Но в те годы идея гуманизма общества и культуры уже была деформирована. "Мы знаем другой гуманизм, гуманизм высшего порядка, - писал М. Бочачер, когда во имя любви к угнетенным пролетариям люди участвуют в классовой борьбе, дерутся на баррикадах, вгрызаются зубами в шею врага, словом, выступают активными проводниками революционного насилия"768. Этот аморализм рапповцы аргументировали ссылками на В. И. Ленина. Так, М. Бочачер писал, что опирается на мысль Ленина, что пролетарская "нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата" и что "высшим критерием пролетарской этики является только революционная целесообразность"769.
Отодвигая гуманизм в будущее ("когда кончится предыстория человечества"770, как писал М. Серебрянский), рапповские критики подозрительно спрашивали, обсуждая повесть И. Катаева "Молоко": "Глухо и бессознательно, может быть, для автора (и его теоретика А. Лежнева) не противопоставляется ли здесь молоко гуманизма крови классовой борьбы, ее трудностям и жестокостям?"771 Однако даже под демагогическим давлением такой критики свой тезис о гуманизме социалистического искусства Лежнев не снял. Время подтвердило правоту его мысли о том, что "мир, заключенный в личности, нисколько не менее ценен, чем вселенная". Но справиться с изображением личности, вмещающей в себя заботы вселенной, [313] могло только искусство высокого реализма. От этой идеи перевальцы не отказались никогда.
Более того, в момент разгоревшейся борьбы вокруг проблемы гуманизма они стремились усилить свои позиции с поправкой на время. Задачей критики они считали преодоление пошлого и обывательского недоверия к трагическому искусству. "Противоречие ведет вперед, - писал Горбов. - Искусство - это противоречие. Оно призвано обнаруживать препятствия, недоступные взгляду поверхностному. Трагическое углубление конфликта там, где обывательское сознание как бы скользит по гладкой плоскости, составляет одно из неотъемлемых его свойств. Более того, в этом - основная задача искусства как общественного явления первостепенной значительности.