Цветок также усиленно старалась соблазнить меня, и сопротивление только больше разжигало ее. Полудьявол, полуангел была Цветок; девочка по возрасту, но прискорбно умудренная; нежная сирена, когда ее ублажали, дьяволица в раздражении. Она избрала меня своей добычей. Она сражалась за меня. Она отогнала всех остальных девиц. Мы болтали вместе, пили вместе, вместе играли у столиков, но ничего больше. Она обольщала меня чарующими нежностями и соблазняла обворожительными ласками; но, когда я твердо противился ей, она приходила в ярость и осыпала меня гнустостями проститутки. Она была прекрасна, но рождена для зла. Никакие силы неба и земли не могли бы спасти ее. Но в своей скверне она была чистосердечна, естественна и невозмутима, как дитя.
Это происходило в одном из коридоров кафешантана в ранний утренний час. Место было безлюдно, покрыто следами ночных кутежей. Воздух был нечист и из игорных зал снизу поднимались вверх крики игроков. Мы были там, наверху, Цветок и я. Я находился в странном состоянии духа, граничащем с бредом. Я чувствовал, что не могу больше выносить этой скачки. Что-то должно случиться, и скоро. Она обвила меня руками. Я чувствовал, как ее щека прижималась к моей. Я видел, как поднималась и опускалась ее грудь.
― Пойдем, ― сказала она.
Она повела меня к своей комнате. Я был не в силах сопротивляться дольше. Моя нога была уже на пороге и я сам почти внутри, когда…
― Телеграмма, сэр.
Это был нарочный. Я смущенно взял тонкий конверт и вскрыл его. С ужасом глаза мои остановились на написанных строчках. Я не мог оторваться от них, как во сне. Теперь я был совершенно трезв.
― Вы не идете? ― сказала Цветок, обнимая меня.
― Нет, ― ответил я хрипло, ― оставьте меня, пожалуйста, оставьте меня. О, боже!
Ее лицо изменилось, стало мстительным ликом фурии.
― Будьте вы прокляты, ― прошептала она, скрежеща зубами. ― О, я знаю, вы любите ту, другую, эту белолицую куклу. Посмотрите на меня. Разве я не лучше ее? А вы презираете меня! О, я ненавижу вас! О, я отомщу и вам и ей. Проклятый, проклятый!
Она схватила пустую бутылку от вина, раскачав ее за горлышко, она ударила меня прямо в лоб. Я почувствовал ошеломляющий удар, горячую струю крови. Потом я упал, и все огни, казалось, сразу потухли.
Я лежал там, как груда, и кровь, лившаяся из моей раны, пропитывала маленький клочок бумаги. На нем было написано:
«Мама скончалась сегодня. Гарри».
Глава VII
― Где я?
― Здесь, со мной.
Голос был тих, сладостен и нежен.
Я лежал в постели; моя голова была сильно забинтована и марля давила на веки. Я с трудом мог смотреть и был слишком слаб, чтобы подняться, но мне казалось, что я нахожусь в полутьме. Лампа, горевшая на маленьком столике возле меня, была низко закручена. Кто-то сидел около моей постели, и мягкая ласковая рука держала мою.
― Кто здесь? ― спросил я слабо.
― Это моя хижина, успокойтесь, дорогой.
― Это вы, Берна?
― Да, пожалуйста не разговаривайте.
Я затрепетал от внезапной прелести счастья. Поток солнечного света залил меня. Значит, все миновало: тревоги, буря, кораблекрушение? Я плыл по мирному океану благополучия. Я закрыл глаза. О, я был счастлив, счастлив.
В ее хижине, с ней ― и она ухаживает за мной ― что случилось? Какой новый поворот событий вызвал эти чудесные перемены? Пока я лежал тут в тишине, стараясь вспомнить это что-то, что было прежде, мой бедный больной мозг лишь ощупью разбирался среди мрака зловещих теней.
― Берна, ― сказал я, ― я видел скверный сон.
― Да, дорогой, вы были больны, очень больны. У вас был приступ лихорадки, воспаление мозга. Но не нужно думать, отдыхайте спокойно.
Я лежал еще мгновение, пронизываемый необычайной новой радостью, утопая в невыразимом блаженстве ее присутствия, чувствуя себя лучше и крепче с каждым дыханием. Постыдные воспоминания начали оживать толпой, заставляя меня морщиться, корчиться и содрогаться. Но все же мысль, что она со мной, была как святое благословение. Несомненно, все было хорошо, раз кончилось так. Однако тут было что-то другое, какое-то воспоминание мрачнее остальных, какая-то тень теней, смущавшая меня. В то время как я боролся с возрастающим ужасом и неизвестностью, все вдруг прояснилось: телеграмма, мой обморок! Сильное горе охватило меня и в тоске я обратился к девушке:
― Берна, скажите мне, правда это? Моя мать умерла?
― Да, правда, дорогой, вы должны постараться перенести это мужественно.
Я всегда буду помнить те дни, когда медленно начал поправляться. Кровать, на которой я лежал, стояла в гостиной домика, и из окна я мог видеть весь город. Выпал снег, дни стояли сверкающие, как бриллианты, и дым круто поднимался в прозрачном воздухе. Маленькая комната была оклеена обоями, разрисованными букетами шиповника, напомнившими мне пороги Белого Коня. На стенах висели маленькие картинки в рамках; пол был затянут темно-коричневым и маленькая печка распространяла приятное тепло. Через дверь, завешанную занавеской, я мог видеть, как Берна хозяйничала в маленькой кухне.
Иногда она читала мне те немногие книги, которые я возил за собой во всех своих странствиях: страницу, другую моего излюбленного Стивенсона, поэму моего великодушного Генри, блестящую страницу моего Торо. Как эти чтения напоминали времена, когда, устав бродить по нашим прудам, я усаживался на берегу маленького кипучего источника и зачитывался до тех пор, пока не спускались серые тени. Я был так счастлив тогда и не сознавал этого.
Существовало ли когда-нибудь более странное положение? Она спала в маленькой кухне и нас разделяла только занавеска. Малейшего усилия было бы достаточно, чтобы отдернуть ее. Я с каждым днем становился все здоровее и крепче. Но за все сокровища мира не согласился бы я переступить за эту маленькую занавеску. Она была в такой же безопасности за ней, как если бы ее охраняли мечи. И она знала это. Однажды в тоске я позвал ее ночью, и она пришла ко мне. Она подошла с материнской нежностью, с восхитительной лаской, с великой любовью, сиявшей в глазах. Она склонилась надо мной, она целовала меня. Когда она нагнулась, я обнял ее; так мы оставались в темноте. Ее поцелуи горели на моих губах, ее волосы касались моих бровей, великая страсть пожирала нас. О, это было тяжело, но я выпустил ее, отодвинул от себя, попросил уйти.
По мере того, как я поправлялся и выздоравливал, она утрачивала свою жизнерадостность. С лица ее теперь не сходило тревожное, напряженное выражение. Однажды из кухни до меня долетел звук, похожий на сдерживаемое рыдание; ночью я снова услышал ее плач. Наконец наступило время, когда я оказался достаточно здоровым, чтобы встать и выйти.