Шуйский поежился от такой клятвы, но ничего не сказал, спросил о деле:
— Тебе дали деньги?
— Мне дали лошадь и сто рублей, — ответил Фидлер. — Обещали еще дать.
— Ты получишь поместья на сто душ, ежегодный твой оклад будет триста рублей.
Фидлер поклонился по-русски, рукой пола коснулся.
«Хитрая бестия», — с тоской подумал Шуйский и ничего не стал менять.
33
Как колокол от большого ветра гудит и дрожит, так гудела и дрожала калужская земля. Пустотою на калужан веяло, неуютом, а отчего — не понять. Не сразу и не все догадывались: убывало земли и прибывало неба. Под топор пошли леса, стеной стоявшие кругом города. Царские воеводы Мстиславский, Скопин-Шуйский, Татев, не надеясь ни на войско свое, ни на пушки, погнали окрестных крестьян валить боры. Деревья разделывали на плахи, свозили в стан. Воеводы назначили сжечь Калугу. Бог с ним, с городом, коли в пламени сгорит проклятье царства, сама Смута.
Особенно досадили царю Шуйскому немцы. Честнее слуг не бывает, а тут целая полусотня присягнула Вору. А уж от дьявольского скоморошества Фидлера у царя зубы ломило. На весь белый свет опозорил. Пил с Болотниковым кубок за здравие царя Дмитрия, рассыпая по столу деньги, данные в награду за отравление.
Шуйский плакал, узнав про нестерпимую измену, на люди не хотел показываться. Спасибо патриарху Гермогену, приезжал ободрять, похвальное слово сказал:
— Как царю за царское свое величество, за честь государскую не заступиться! Уж не добро плодит добрая русская земля, но худо. Не правде нынче воля, но кривде. Злодейство за плечами стоит… Даже тихие люди, оскудев умом, норовят своровать против царя и государства. Покарай, Господи, врагов государевых! Господи, дай царю мужества творить суд и расправу над всей мерзостью, подтопившею русскую землю.
Шуйский обрадовался заступничеству патриарха. Тот все ворчал, все судил и вот опамятовался наконец. Понял: упряжек много, а колесница одна, в одну сторону надо тянуть, чтобы ехала. Как царю без благословения патриарха воевать против своих же христиан? А с благословением и город можно сжечь без оглядки.
И Шуйский послал сказать воеводам:
— Ивашку Болотникова вместе с городом Калугой сожгите и пепелище развейте, чтоб духа не осталось от смутьянов.
Воеводы рады стараться. Такую дровяную гору возвели, словно облака собрались подпалить.
Огромные туры двигались к деревянным стенам Калуги, день ото дня ближе, ближе… В том жутком завале сосна, береза, можжевельник — хорошо будет гореть, как в яме дегтярной.
Все взоры осажденных устремились к гетману, к Ивану Исаевичу. Он приходил на стену по десяти раз на дню. Смотрел на примет, словно любовался. Приметили — песенку молодецкую насвистывает. Поглядит, посвистит и стоит — глазами в себя, лбом и то в самого себя, как улитка, спрятавшая рожки. Утешало, что глаза Иван Исаевич не прятал, приказов направо-налево не отвешивал. Об одном распорядился — порох и свинец беречь, по дровам без толку не палить.
Но ведь и спокойствие командира тоже взбесить может. Гора уж вот она, а Иван Исаевич все поглядывает, все щурится молчком! И догляделся. Один край деревянной горы навалился на городскую стену. Кабы не ночь, и другой бы край придвинули. Может, и ночью бы двигали, да ветер был со стороны Калуги. Зажигать примет надо наверняка.
Когда занялась заря и когда веселые ратники подоспели к турам завершить хлопотное, но верное дело, оборвалось у земли нутро, вывернулось наизнанку, и в лопнувшие от грохота небеса соломинками взмыли плахи и чурбаки. Весь мир тотчас оглох, и обвалилась на людей тишина. Но уже в другой миг завыли, заблажили покалеченные, прибитые, пожженные ратники. Ворота Калуги отворились, и сам Болотников выехал с казаками бить и гнать царских людей.
34
Святейший Гермоген неистовыми словами бранил царя Шуйского:
— В Москве сидит не насидится! Давно бы кликнул со всей Руси дворян, стрельцов, мужиков! Давно бы попересажал смутьянов на колы! России не доброхот, но царь надобен. Под грозным государем народ кряхтит, но царя любит… А этот, лысенький, моргает глазенками. Ему говорят: «Ты дурак», а он моргает. Ему на шею садятся, а он ручками разводит.
Шуйский знал о словах Гермогена, но и тут смолчал.
Тихо жила Москва. Февраль 1607 года выдался мокрый, пасмурный. Синего неба неделями не видели.
И вдруг — солнце!
Заблестели насты, деревья кинулись вверх, к свету. Свет, затапливая землю, проникал в жилища. Пришла радость и в царский дворец. Воеводы Иван Никитич Романов, Михаил Федорович Нагой, Данила Иванович Мезецкий перехватили вороватого воеводу Василия Мосальского на реке Вырке. Шел Болотникова выручать, да сам попался. Было у Мосальского не менее двадцати шести тысяч войска, пушек было много. Табором успел обернуться. Но судьба уж сочла князю все его дни. Смертельно раненный, попал он в плен. Его привезли в Москву и Бог дал ему умереть дома. Храбрецы же воровского воеводы, изнемогши от боя, предпочли мученической смерти от рук врагов смерть геройскую. Сели на бочки с порохом и улетели в небеса.
Царские радости в одиночку не ходят. О новой победе прислал сеунча князь Хилков. Взял он — да как вовремя! — город Серебряные Пруды. Уже на следующий день на выручку серебрянопрудцам пришел воровской отряд князя Ивана Мосальского. Опоздавший был бит и, как братец, в плен попался.
Царь Василий Иванович, празднуя успех — но втайне, втайне! — к невесте приезжал. Подарил старой княгине парчу, бархат, камку, Икону Богородицы в серебряном окладе, с жемчугом.
С Марьей Петровной виделся всего миг единый.
— Ради радости моей царской пожаловал к тебе.
Из рук в руки поднес иконку Василия Великого в золотой ризе, в драгоценных каменьях. Поднес шкатулку, полную самоцветов, сказал ласково:
— Бог даст, скоро вместе будем. Вот побью врага моего, придет тишина в государство наше, тогда и свадьбе быть.
— Ах, как жду я счастья моего! — пролепетала, пылая румянцем, Марья Петровна. Глазки у нее сверкали, кожа белым-бела, шея и грудь как у лебеди.
Притуманенный уехал за кремлевские стены Василий Иванович, всю ночь проворочался. Не постель — пустыня.
А у Буйносовых ликовали.
Сундуки взялись перетряхивать, наряды глядеть, шубы, шапки. Марья Петровна, чтоб в жемчугах красота не померкла, все ожерелья, все нити на служанок надела. Пускай жемчуг от человеческого тела жизни набирается. И красоты.
Платонида, радуясь радости невесты, сказала, смеясь:
— В царицы сядешь, жемчуга-то эти и впрямь сенным девушкам раздай. В царицах в морском будешь жемчуге, в алмазах будешь, в лалах.
— Я, чай, не Маринка богатством людей дразнить, — сказала рассудительно Марья Петровна. — Нет таких каменьев, таких перлов, чтоб были дороже царского сана. Василий Иванович строг, и я буду строга.
Теперь в доме Буйносовых дни считали и о войне справлялись, каково под Калугой.
И пришел май. Соловьев прилетело, как никогда. И на тебе!
Под Пчельнею воевода самозваного царевича Петрушки, истинный природный князь Телятевский побил государево войско и как пух развеял. Царские воеводы князья Татев и Черкасский головы в том бою положили.
Не потому пришла беда, что царевы войска оробели или были неискусны в ратном деле. Измена поразила. Пятнадцать тысяч казаков, помилованных в Заборье, целовавших крест государю, перебежали под воровские знамена. Пятнадцать тысяч не пятнадцать человек… Полки воеводы Мстиславского, услыхав о погибели под Пчельнею, прыснули от Калуги, как прыскают мыши от кота. Болотников тотчас вышел из крепости, догонял и бил беглецов сотнями. Всех бы половил, побил, когда бы не Скопин-Шуйский да не Истома Пашков. Встали крепко со своими дружинами, загородили беглецов, спасли Мстиславского от позора, а его полк от истребления.
Москва узнала о конфузе Мстиславского через день. Шуйский в единочасье собрал Думу. Никогда еще не видели бояре царя таким румяным, остроглазым.
Говорил речи коротко, громко. Всякое слово было не к раздумью — к делу. Тебе — то, а тебе — это. Получил государев указ, поднимайся — и ногу в стремя.
Уже на следующий день повезли из монастырей хлеб в Москву, на случай осады. Беречь стольный град государь повелел брату Дмитрию, князю Одоевскому и князю Трубецкому.
Сам же в броне, с мечом, во главе стотысячного войска, собранного за одну неделю, пошел на Болотникова. Было это в день праздника иконы Владимирской Божией Матери, 21 мая 1607 года.
Во всех храмах по святительскому слову патриарха Гермогена говорили анафему Ивашке Болотникову. Всю неделю кляли.
Придя под Серпухов, где уже стоял Мстиславский, государь перед всей ратью целовал крест и дал обет:
— Коли вернусь в Москву, так победителем! А не победителем — лучше в чистом поле оставить кости.