— Погоди, умоюсь!
Помолодевший, вея родниковым холодом, гетман вернулся к Петру таким бодрым и радостным, что тот головой завертел, ища в дверях казаков: схватят и повезут на откуп Шуйскому.
— Дозволь на Терек утечь, — опустив глаза, попросился «царевич».
— Бог с тобой! — воскликнул Болотников. — Удача сама к нам в руки идет, а у тебя вон что в голове.
— Сто тысяч… удача?
— Сто тысяч! — ликовал Болотников. — Если в поле сто тысяч, то сколько их, тысяч-то, осталось в Москве? Они сюда, а мы — туда. Эх, матушкины бы слова расслышать!
«Царевич» Петр только глазами хлопал.
— Ты, видно, воистину большой воевода.
— Был бы самозваным, в первом же бою распознали бы.
Впервые надерзил их высочеству Иван Исаевич. За трусость наказал.
36
Война вернула в дом Буйносовых мужчин. Братья Марьи Петровны служили в малых неблизких городах, служили бы и служили, но государь позвал их на Болотникова, и оба они пролили кровь.
Иван Петрович сразился за царскую честь под Каширой, на реке Восме. Ему посекли правое плечо, три ребра с правого боку, но, слава Богу, нутра не повредили. Царев доктор Вазмер запретил Ивану Петровичу вставать с постели, а тот и рад был полежать, поужасать рассказами о ратном своем радении.
Каширский полк боярина Андрея Васильевича Голицына, в котором служил князь Иван, спас Москву от воровского воеводы князя Андрея Телятевского. Не устои Голицын, и царь Шуйский остался бы со своими ста тысячами в поле, а в Москве бы сели «бояре» Петрушки.
Посылая Телятевского в обход царской стотысячной громады, Болотников, чтобы не дать воеводам Шуйского поворотить, вышел из Тулы и сразился с ними на реке Вороньей. Задумано было по-казацки хитро, но на этот раз Бог не попустил погибели государя и России. Вор Андрей Телятевский уж готов был праздновать победу, но случилась измена. Четыре тысячи ратников ударили по своим, и стройное войско рассыпалось на глазах у изумленных каширцев. Современник тех событий изменником назвал тульского воеводу Телятина. Уж не сам ли это князь Телятевский, устрашась будущего, переметнулся вдруг на сторону царя? Шуйский перешедшим к нему прощал все обиды и прежние измены, да еще и награждал — чинами, поместьями.
Померкла и звезда Болотникова. Едва с половиною войска укрылся он за стенами Тулы. Но и эта битая половина была немалая — за двадцать тысяч.
Младший брат Марьи Петровны князь Юрий как раз и был на реке Вороньей. Людям он не показывался и ранами погордиться никак не мог. Свинцовая дробь из пушчонки побила ему спину. И ладно бы бежал от врагов, так нет — попятившихся товарищей своих останавливал.
Всего полсловечка и услышала Марья Петровна от брата Юрия.
— Три дня вор Ивашка на нас ломил, да сам и сломался.
Может, оттого, что помалкивал, и болел шибче. У постели же князя Ивана вся Москва, кажется, душу отвела.
— Стояли мы с первого часа дня до пятого, — сказывал Иван Петрович. — Послал Бог против казаков стоять. Боярина и без кареты, без толпы холопов разглядишь, по природной стати, а казака — по его злобе. В миру казак такой же человек, на войне же он колдун и оборотень. Сам видел: скачет, уставя на тебя пику, — и вот уж их двое.
— Ба-тюш-ки! — изумлялись слушатели.
— Двое! Один с пикою, как скакал, а другой уж с саблею. Один призрак, а другой человек. На призрака выступишь, человек-то и поразит тебя тотчас.
Слушательницы, переживавшие чужой ужас, как свой, всхлипывали.
— А который же казак?
— Угадать никак нельзя. Осенишь себя крестным знамением — и Господи помилуй!
Иван Петрович умолкал, и всем было понятно и даже видно — то лютые боли подступили к герою. Иные княгини и боярыни, расхрабрясь, лоб от испарины отирали — сначала князю, потом себе.
— Андрей Телятевский — вор, но воевода прехрабрый. Когда стали мы его теснить, послал он за реку за Восму тысячи две казаков. Сели они в буераке и палят нам в затылки из ружей. Кого пожелают, того и убьют. Вот и говорю я Прокопию Петровичу: «Что делать? У меня пятерых уж нет и скоро всех не станет». А он — гроза-человек — глянул на меня, казака не хуже: «Не хочешь быть убитым, врагов бей!»
— А кто ж он — Прокопий Петрович? — спрашивали слушатели, напрягая память.
— Рязанец Ляпунов!
— Уж не тот ли самый, что с Болотниковым и стоял под Москвой?
— Тот и есть. Пожалован государем в думные дворяне.
— Господи! — не без сомнения в голосе, не без страха восклицали слушатели и слушательницы.
— Прокопий Петрович — слову своему надежный слуга! — с верой успокаивал князь Иван. — Поднял он нас, и пошли мы за реку, на большой воровской полк!.. Вот сабля моя!
Саблю князь Иван в постели у себя держал. Вытянув из ножен здоровой левой рукой и переложа в правую, чуть приподнимал клинком вверх, ужасно морщась от боли, страдая и приводя в страдание и в слезы нежные сердца.
— Побили мы Телятевского. Так побили, что в живых остались те, кто без памяти бежал. Белая сабля моя в той сече черна стала. Хуже змеи черна.
— От крови?! — закатывали глаза княгини помоложе.
— Да ведь от крови и есть! — говорил князь Иван и целовал клинок. — Работница моя и спасительница!
Княгини и боярыни, хлопоча, вынимали из рук Ивана Петровича саблю, засовывали кое-как в ножны и садились еще слушать, о ранах.
— То уж на закате приключилось, — хмурился князь Иван. — Пошли мы стеной на воров. Только и они храбрецы! Тоже стеною стали. Я скачу, и на меня скачет. Казак!
— Ахти! — вырывалось всякий раз у слушательниц.
— Глаза у него… как у сатанинского коня. А пасть у казацкого коня — все равно что волчья. С клыками.
— С клыками?! — помирали почти боярыни и княгини. — Да ведь их двое стало?
— Нет! — говорил правду князь Иван. — Этот один был… Уж не знаю. Может… забыл раздвоиться, а может, на коня своего понадеялся. Сущий волк! Хватил моего коня за глотку и грызет. Я из седла вон. И не знаю как, одним Божиим промыслом, очутился у них за спиною. И саблей по казаку. Тот и разъехался надвое. По обеим сторонам седла пополз. Разинул рот, а меня пикою в ребра! Товарищ того казака угостил.
Князь Иван замолкал, набирая воздуха в грудь. Слушатели сидели, затая дыхание, уж совсем не живы.
— Больше не помню. — Князь Иван опасливо, чтоб раны не разошлись, переводил дыхание и вдруг взглядывал слушателям в самые их глаза. — Как голову не смахнули? По шее метили, да я плечом загородился. Вот и жив.
Марья Петровна хоть и слышала эту историю уж, может, и в семидесятый раз, но слез и жалости у нее не убывало, в три ручья плакала. И многие плакали. Редко кто хоть слезинки не проронил. Но мужчины никогда не забывали еще спросить:
— А с казаками, которые в буераке сидели, что сталось?
— Два дня с ними бились. Посылали к ним дородных и славных людей говорить им, чтоб ударили челом государю Василию Ивановичу. У них же один был ответ — из ружей. Сдались, когда свинец и порох истратили. За это их упрямство и за их злодейство — уж очень многих поубивали среди нас — посекли до смерти. Семь человек только не тронули по заступничеству дворян-нижегородцев. Петрушка-вор тех дворян на Волге поймал, хотел в воду кинуть, а те семеро не дали. — Иван Петрович откидывался на подушки и, прикрывая глаза, договаривал: — Я про то, как Телятевского тридцать верст гнали, и про казаков из буерака от слуг своих знаю. Сам-то в те поры без памяти лежал.
Слушатели благодарно вздыхали, крестили Ивана Петровича и на цыпочках шли прочь из горницы, давая покой герою.
37
Глядя на высокие стены Тулы, на ее башни, государь пожаловался брату Ивану:
— Русские города у русских же людей берем с бою. А этот возьмем ли? Не умеют воеводы городов имать.
Иван Иванович, услышав этакое, запыхтел, побагровел, и только его кругленький нос остался белым. Как отморозило.
— Прикажи, государь, и возьму!
— Пуговка! — закричал Василий Иванович на брата, уж очень, очень озлясь. — Недаром так все и говорят про тебя — Пуговка! Ступай с глаз моих!
В великой тоске пребывал государь. Вор и самозванец, присвоивший имя Дмитрия Иоанновича, сыскался-таки и уже в поход выступил. Все повторялось, как в годуновское наваждение. Крестьяне бежали от хозяев, казачьи ватаги являлись с диких рек. Города отворяли ворота и подносили «Дмитрию Иоанновичу» хлеб-соль. Не верилось, что присягают города вору по недомыслию, по святому неведенью. То была радостная ненависть к нему, к Шуйскому. И посочувствовал Годунову. Позднехонько. Нет, не страшился Василий Иванович новой польской затеи. Москва доподлинно знает, что первый вор мертв. Убит, зарыт, выкопан, сожжен, из пушки развеян…
— Ах, Пуговка, Пуговка! — твердил гневно Василий Иванович, а в голове зияла жерлом пушка, та, что прахом-то выпалила.