Если бы смерть Иисуса была «жертвоприношением»[110] в этимологическом смысле «производства священного» (saai-fice), то Его воскресение было бы «продуктом» распятия. Но это не так, и ортодоксальное богословие всегда побеждало соблазн превратить Страсти Христа в обожествляющий Его процесс. Для ортодоксии божественность Христа, не будучи чем-то внешним для Его человеческой природы, разумеется, не зависит от событии Его земной жизни. Вместо того чтобы делать из распятия причину божественности - соблазн, которому всегда поддавалась известная ветвь христианства, культивировавшая страдание, было бы лучше увидеть в нем ее следствие. Вести себя поистине божественно на этой земле, которая стала добычей насилия, не означает господствовать над людьми, не означает подавлять их своим авторитетом, не означает терроризировать их и изумлять их своими страданиями и теми благодеяниями, которые можно из них извлечь, не означает делать различие между двойниками, не означает участвовать в их конфликтах. «Ибо нет лицеприятия у Бога». Он не делает различий между «эллинами и иудеями, мужчинами и женщинами и т.д.». Его трансцендентность может еще казаться чистым безразличием и в конечном итоге отсутствием «всемогущества», пока она бесконечно удаляется от нас, прячась от наших насилий, но она же являет себя как героическая и совершенная любовь, когда воплощается в человеческом существе и ходит среди людей, уча их об истинном Боге и о том, как к Нему приблизиться.
Нашим первым действием было открытие учредительного механизма, отсюда следует все остальное не потому, что евангельский текст сводится к чисто антропологическим рассуждениям, а потому, что его истинного религиозного содержания мы не сможем понять до тех пор, пока не поймем его антропологического содержания.
Г.Л.: Но ведь только у Иоанна сцена распятия полностью очищена от чудесных знамений. При этом вы признаете равную ценность всех четырех Евангелий. Как же вы можете объяснить те чудесные знамения, которые присутствуют в синоптических Евангелиях? Разве они не разбивают логику ваших рассуждений?
Р.Ж.: У Марка и Луки есть только одна подобная сцена, и она имеет большое символическое значение. Речь идет о завесе в Храме, которая разорвалась надвое сверху вниз. Завеса в Храме - это то, что отделяет людей от таинства жертвоприношения, она - материальная конкретизация того неведения, на котором основывается жертвоприношение. И то, что эта завеса разрывается, означает, что Иисус своей смертью преодолел это неведение (см. Мк. 15:38; Лк 23:45).
У Матфея чудесные эффекты более зрелищны, но самый главный из них, вопреки видимости, вновь и властно возвращает нас к антропологическому и демистифицирующему смыслу Страстей:
...и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли и, выйдя из гробов по воскресении Его, вошли в святой город и явились многим (Мф. 27:52-53).
Здесь не отказ от воскресения как сугубо религиозной темы, а признание его равнозначности с главным делом Писания, а именно с возвращением в мир всех погребенных людьми жертв не для работы смерти, а для работы жизни. Иначе говоря, жертвы, убитые от основания мира, начинают возвращаться на эту землю, чтобы их признали.
D. Приношение в жертву другого и приношение в жертву себя
Р.Ж.: Уловив и определив заблуждение жертвенной интерпретации и те бесчисленные последствия, которые она за собой влечет (неверное понимание текста и тот покров, которым она вновь «завешивает» все откровение), нужно рассмотреть и другие аспекты этой интерпретации, а прежде всего понять, что она означает для тех, кто намерен сохранять ей верность и в наши дни.
Она неминуемо означает все то, что означало обращение к ней в случае всех прежних религий. Будучи неспособны понять истинный смысл происшедшего, люди доброй воли понимают, что произошло нечто реальное и выходящее за обычные человеческие рамки. В отношении этого неслыханного события они сочли естественным и даже неизбежным обратиться к той терминологии, которая всегда служила им во всех предшествующих случаях, - к терминологии жертвоприношения.
Большинство людей сохраняют приверженность этой терминологии, поскольку не видят, как иначе можно отстоять трансцендентный характер евангельского откровения в споре с теми, кто, напротив, стремится очистить христианство от жертвенности еще более жертвенным способом - полной ампутацией его трансцендентного измерения.
Те, кто думают, будто защищают трансцендентность, сохраняя идею жертвоприношения, абсолютно заблуждаются, поскольку именно эта идея, заботливо сохраняемая антихристианской критикой, в ответе за современный атеизм, за все то, что считают «окончательной смертью Бога». Сейчас находится при смерти как раз вот это все еще относящееся к жертвоприношениям божество исторического христианства, а не Отец Иисуса, не божество Евангелий, подступить к которому нам всегда мешал и до сих пор мешает один и тот же камень преткновения - идея жертвы. Жертвенному божеству (а вместе с ним и всему историческому христианству) действительно следует «умереть», чтобы евангельский текст смог вновь предстать перед нашим взором не как эксгумированный нами труп, а как самая новая, самая прекрасная, самая живая вещь, которую мы когда-либо созерцали.
Само понятие «жертвоприношения» в течение своей долгой истории претерпевало эволюцию, в особенности под влиянием Ветхого Завета, что позволяло ему выражать определенные взгляды и определенные типы поведения, необходимые при соответствующих формах совместной жизни людей. Делая с самых незапамятных времен акцент не только на искупительных и заступнических аспектах жертвоприношения, но и на тех, которые превращают его в отречение без всякой материальной компенсации от убиваемого существа или уничтожаемого предмета, религии, порой даже самые «примитивные», наделяли жертвоприношение этической ценностью, выходящей за рамки запретов, поскольку оно уже не сводится к простому воздержанию, к отрицательному поведению; жертвоприношение приводит к жертвенности и самопожертвованию.
Несомненно, исток поведения, которое по праву может быть определено как «этическое», следует искать именно во взаимодействии запретов и обрядов. Значит, с таким поведением и с его осмыслением дело обстоит так же, как и с другими типами культурного поведения и со всей человеческой мыслью. Все человечество происходит из религии, то есть из взаимодействия между императивами, возникающими из единодушия в жертвоприношении. Здесь мы просто повторяем то, что уже попытались показать в наших антропологических обсуждениях.
Именно в иудаизме и христианстве мораль жертвоприношения достигла своей предельной утонченности. Всем формам объектного жертвоприношения противопоставляется самопожертвование, пример которого показал нам Христос, - принесение в жертву самого себя, самый благородный из всех поступков. Конечно, было бы излишним осуждать все то, что являет себя в языке жертвоприношения. Это не входит в мои намерения. Однако в свете наших исследований необходимо сделать вывод, что всякое жертвоприношение, даже - и особенно, - если это принесение в жертву себя самого, не соответствует истинному духу евангельского текста, который никогда не представляет закон царства в негативном свете самопожертвования. Отнюдь не являясь чем-то исключительно христианским или вершиной альтруизма как противоположности «эгоизма», с легким сердцем жертвующего другими, самопожертвование в очень многих случаях может скрывать за «христианской» видимостью формы рабства, вызываемые миметическим желанием. Также в самопожертвовании присутствует элемент мазохизма, и оно говорит нам о себе больше, чем само сознает и чем хотело бы сказать; при случае за ним может даже скрываться желание само-освящения и самообожествления как прямое продолжение старой жертвенной иллюзии.
Е. Суд Соломона
Р.Ж.: Резюмируя свою аргументацию против «жертвенного» истолкования Страстей, приведу один из самых красивых текстов Ветхого Завета - о суде Соломона.
Библейский язык мне представляется более эффективным средством борьбы с жертвоприношением, нежели язык философии или модернистской критики. Все экзегеты, любящие Библию, пер вым делом обращаются к ней, чтобы лучше ее понять, и мы последуем их примеру.
Тогда пришли две женщины блудницы к царю и стали пред ним. И сказала одна женщина: о, господин мой! Я и эта женщина живем в одном доме; и я родила при ней в этом доме; на третий день после того, как я родила, родина и эта женщина; и были мы вместе; и в доме никого постороннего с нами не было; только мы две были в доме; и умер сын этой женщины ночью, ибо она заспала его; и встала она ночью, и взяла сына моего от меня, когда я, раба твоя, спала, и положила его к своей груди, а своего мертвого сына положила к моей груди; утром я встала, чтобы покормить сына моего, и вот, он был мертвый; а когда я всмотрелась в него утром, то это был не мой сын, которого я родила.