В эпизодах девственного зачатия и рождения Христа мифологический код может использоваться, не сводясь при этом к грубой мистификации или к «мистической наивности», которые принято в них усматривать. Столь короткий приговор этим сценам тем более примечателен в нашу эпоху, когда он больше не исходит из мифологий насилия. Разумеется, этой трансформации следует радоваться, но нельзя не признать, что она оставляет единственное послание о ненасилии вне той сферы, из которой это послание исходит, вне христианства, всеми презираемого и отвергаемого.
Г.Л.: Та единственная религия, которую позволено презирать и осмеивать, выражает нечто иное, чем насилие и неведение о нем. Нельзя не задаться вопросом о причинах такого ослепления в мире ядерного оружия и в условиях экологической катастрофы. Неужели современная интеллигенция так сильно отчуждена от того мира, в котором она живет, как ей это представляется?
Р.Ж.: Ничто так не разоблачает лучшие умы века модерна, как их неспособность уловить различие между рождественскими яслями христианства и чудовищным скотством мифологических рождений. Вот, например, что пишет Ницше в своем «Антихристе», упомянув, как прилежный ученик Гегеля, о «вневременном символизме» Отца и Сына, который, по его мнению, фигурирует в христианском тексте:
Мне стыдно вспомнить, что сделала церковь из этого символизма: не поставила ли она на пороге христианской «веры» историю Амфитриона? [104]
Спрашивается, почему Ницше испытал стыд, обнаружив в Евангелиях то, что он с энтузиазмом воспевает за его пределами. Ведь нет ничего более дионисийского, нежели миф об Амфитрионе. Рождение Геракла мне представляется вполне сообразным с волей к власти, и в этом мифе мы находим все то, что Ницше расхваливает в «Рождении трагедии» и других своих произведениях.
Следовало бы понять этот стыд - притворный, а может, и реальный. Он многое может сказать нам о двух разных мерках, с которыми все мышление модернизма, прошедшее школу Ницше и его конкурентов, применяет к изучению христианской «мифологии».
Многие современные богословы поддаются террору модернизма и безапелляционно осуждают то, в чем они больше не чувствуют «поэзии», этого последнего в нашем мире следа угасающей духовной интуиции. Так, Пауль Тиллих категорически отверг идею девственного зачатия на основании того, что он назвал «недостаточностью ее внутреннего символизма»[105]. Блажен муж, совершивший путешествие внутрь этого символизма и ничуть им не впечатлившийся!
Тема девственного зачатия у Луки но существу не особенно отличается от тезиса Павла о том, что Христос - это второй, совершенный Адам. Сказать, что Христос - Бог, рожденный от Бога, и что Он зачат без греха - значит сказать, что Он совершенно чужд этому миру насилия, в тюрьме которого люди находятся с тех пор. как этот мир стал тем, что он есть, то есть «от Адама». Первый Адам тоже был без греха, ведь именно он, согрешив первым, ввергнул человечество в этот круг, из которого нет выхода. Следовательно, Христос находится в том же положении, что и Адам, будучи подвержен тем же искушениям, что и он, тем же искушениям, что и все люди, но ради всех людей в этой парадоксальной войне с насилием, которую люди после Адама всегда проигрывали, Он побеждает.
Если Христос - единственный, кто невинен, то, следовательно, Адам не единственный, кто виновен. Все люди разделяют эту архетипическую виновность, но лишь в меру доступных им и упускаемых ими возможностей освобождения. Поэтому можно сказать, что грех является первородным, но становится актуальным с того момента, когда человечество получает знание о насилии.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Жертвенная интерпретация и историческое христианство
А. Последствия жертвенной интерпретации
Р.Ж.: Нежертвенная интерпретация вновь обретает все великие догматы и объясняет их, я убежден, более логичным образом, чем все прежние подходы.
Я думаю, что жертвенный подход к Страстям и к искуплению не заслуживает причисления к тем принципам, которые мы могли бы законно вывести из новозаветных текстов, исключая, конечно, Послание к Евреям, которое стоит особняком.
Не оправдывая такого подхода, мы увидим, что он был вполне предсказуем и в определенном смысле даже необходим в той икономии откровения, которая систематически черпает дополнительные аргументы из глухоты и слепоты тех, кто имеет уши и не слышит, имеет глаза и не видит.
Г.Л.: Если я правильно вас понимаю, речь всегда идет о том, чтобы христиане, принимающие жертвенную интерпретацию, играли в этой икономии роль, аналогичную роли фарисеев, присутствовавших при первой проповеди Божьего Царства.
Р.Ж.: Вот именно. Речь идет о том, чтобы новые поколения христиан не повторяли и не усугубляли ошибок своих иудейских отцов. Проклятие, которое христиане наложили на иудеев, уничтожается словами Павла в Послании к Римлянам: «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же» (Рим 2:1).
Парадоксально, но в полном согласии с жертвенной логикой, логикой Логоса насилия, которой продолжает руководствоваться человечество, интерпретация, основанная на механизме жертвоприношения, делает из этого механизма, явленного и тем самым неизбежно отмененного, если откровение о нем было действительно воспринято, своего рода основание для культуры. Именно на этом основании до сих пор покоились «христианство» и современный мир.
Ж.-М.У.: Несомненно, b историческом христианстве мы без труда обнаруживаем некоторые структурные черты, общие для всех культурных форм человечества, и в особенности наличие «козлов отпущения», которыми оказываются евреи. Мы показали механизм этого изгнания в тексте, однако он не остался лишь на уровне текста, а имел ужасные последствия в истории.
Р.Ж.: Я думаю, можно доказать, что преследовательский характер исторического христианства порожден жертвенной интерпретацией Страстей и искупления.
Все аспекты этой интерпретации взаимосвязаны. Тот факт, что в понятие божества вновь было введено насилие, не мог остаться без последствий для всей системы, поскольку он частично освобождает человечество от ответственности, которая должна была бы равно распространяться на всех людей.
Именно это частичное снятие ответственности со всех людей позволяет ограничить событие христианства, умалить его всеобщность и отыскать виновников этой ситуации, которыми, разумеется станут евреи. Одновременно это насилие отразится на том апокалиптическом разрушении, которое традиционные толкования продолжают приписывать Богу.
То, что делает христианство закрытым и враждебным по отношению ко всему, что им не является, неотделимо от жертвенной интерпретации, которая не может быть невиновной. Нетрудно показать взаимосвязь между «возвратом к священному» (resacralisation) и историей этого христианства, впрочем, структурно сходного с историей всех других культурных миров и, так же, как и они, отмеченного все большим распространением разных способов жертвоприношения, соответственно все большему распаду структур этого мира.
Не сумев понять, как относился к своей смерти сам Христос, христиане, следуя логике Послания к Евреям, приняли понятие «жертвоприношения»: их поразило сходство между Страстями Христа и древними жертвоприношениями. Они увидели только структурные аналогии, но не увидели несовместимости. Они не увидели, что жертвоприношения иудейской и всех других религий лишь отражают то, что открывается в словах Христа, а затем и в Его смерти: учредительное убийство и жертву отпущения.
В этой изначальной ошибке коренится также иллюзия этнологов, убежденных, что достаточно лишь точно определить эти самые аналогии, чтобы опровергнуть претензии христианского текста на универсальность. Антихристианство эпохи модерна - это не что иное, как перевернутое жертвенное христианство и, следовательно, его продолжение. Это антихристианство никогда по-настоящему не обращается к тексту и не делает его предметом исследования. Оно хранит верность жертвенной интерпретации и не может поступать иначе, поскольку именно на ней строится вся его критика. В христианстве хотят видеть именно жертвоприношение, и именно жертвоприношение изобличают как нечто отвратительное. Я разделяю такое отношение к жертвоприношению, но думаю, что антихристианская критика бессильна; ей никогда не удается понять, что есть в христианстве от жертвоприношения; она никогда всерьез не задумывается об этом. Если бы задумывалась, то должна была бы обнаружить, что не она одна испытывает отвращение к жертвоприношению, что все те чувства, которые она афиширует и которыми так гордится, суть не что иное, как те же самые христианские чувства, искаженные и частично нейтрализованные вследствие нашей слишком глубокой укорененности в том, от чего мы, как нам казалось, уже избавились, - в логике жертвоприношения. Если бы мир модерна занялся радикальной критикой жертвоприношения, то он бы обнаружил, как обнаружили мы, что христианство уже опередило его на этом пути и что только оно способно идти по нему до конца.