Любая водица! Даже из лужи. Вот какие мы теперь! Все нам на свете теперь любо и дорого!
— Видать, хватили вы, — промолвил дедушка.
— Через край! Взахлеб! До тошноты!
И верно, трудно было узнать отца даже с близкого расстояния. И не оттого, что он, в залатанной, заношенной крестьянской одежде, босой, не имел ничего общего с тем человеком, каким бывал дома всегда, и особенно с тем подтянутым военным, при оружии, с красным бантом и биноклем на груди, каким я три дня назад встретил его на тракте, когда он отправлялся с отрядом в бой. И даже не оттого, что зарос, чего не водилось за ним никогда, темной щетинкой, со свежим, едва засохшим рубцом на открытой шее и большой ссадиной на правой скуле. Трудно узнать отца было прежде всего по общему выражению его лица. За три дня оно так потемнело, задубело, исказилось от какой-то внутренней боли, что, казалось, ему уже никогда не быть чистым, ясным, открытым, каким было прежде. И что совсем страшно: на его чужом лице были совсем чужие глаза — не ясные, не лучистые, а глубоко запавшие, с замутью, с омутной пугающей таинственностью. Он даже не мог разглядеть меня, когда разговаривал с дедушкой, хотя я и находился в поле его взгляда. Он ничего не видел вокруг, когда говорил дедушке, каким стал теперь, побывав в бою. И тут я всем существом своим осознал, что и с отцом, и с его отрядом случилась страшная беда. Не выдержав, я с криком бросился к отцу…
Успокаивая меня, прижимая к своей груди, он заговорил более знакомым голосом:
— Ну, как вы тут?
— Сторожат, — с похвалой отозвался за меня дедушка Харитон, но тут же и добавил не без ехидства: — Сами уже арбузы выбирают. Вот этот как раз они и выбрали.
— Ничего, научатся! — обнадеживающе ответил отец и, зажав мое лицо в ладонях, разглядел, как оно распухло. — Эх, ясно море! Миша, да что с тобой?
— Тоже воевал, — ответил дедушка Харитон.
— Больно было, а? Вольно?
— Нет, — ответил я совершенно серьезно, почему-то считая теперь, что ту боль, какую мне причинили шершни, на самом деле нельзя и считать болью.
Спутниками отца оказались Иван Елисеев (не то первый, не то второй) и наш совратитель Филька, считавшийся ординарцем командира отряда. Они тоже были в чужой, сильно поношенной одежде, где-то раздобытой из милости. Сильно похудевший Иван Елисеев бесцельно держал в руках, положенных на колени, лишь слегка надкусанный ломоть арбуза, опустив над ним голову, скрывая от людей свои глаза; видно было, что он и хотел бы утолить жажду арбузной влагой, но у него нет сил донести ломоть до своего рта. А Филька, тот остался прежним, ел арбуз с жадностью, но, как это ни странно, вроде бы немного остепенился и научился придерживать язык за зубами.
— Сварить похлебки? — предложил гостям дедушка Хари-тон. — Оголодали небось?
— Не надо, у нас хлеб был, — ответил отец. — Вот арбузов еще давай.
— Откуда же вы сейчас-то идете?
— Из Шаравиной. К родне заходили. Там нас и приодели как могли. А то ведь мы явились туда в одних подштанниках. Прямо стыд и срам. Пришлось ночи в бору дождаться, чтобы явиться людям на глаза.
Филька взялся хозяйничать — разрезал свежий, спелый арбуз на крупные куски, а дедушка вынес из шалаша каравай хлеба и, полагая, что уже соблюдены все правила гостеприимства, со вздохом начал расспросы:
— Значитця, мужики, побили вас?
— И вспоминать горько! — теперь очень тихо ответил отец.
— Насмерть, дядя Харитон, били, — пояснил Филька, считая, что о случившемся надо говорить более откровенно.
— Как же так вышло, мужики?
— Ефима Мефодьевича с нами не было… — Отец преклонялся перед Мамонтовым давно, но особенно после встречи с ним в Солоновке. — С беляками надо умеючи воевать, у них вон сколько оружия! А что мы с одними пиками? Случилось бы сойтись врукопашную — тогда другое дело. А белякам зачем ходить врукопашную? Они косят из пулеметов. Обошли с флангов и погнали в озеро.
— После бани — купаться, — съязвил все же Филька.
— Из наших-то немногие успели добежать до озера, — продолжал отец, не одобрив взглядом неуместное Филькино зубоскальство. — Мы как раз на левом фланге стояли, дальше всех от него. Нам больше всех и досталось. Спаслись те, какие успели удариться в степь да в камыши на курье. А что толку, если кто и добежал до озера? Его не переплывешь. Кто успел найти какую-нибудь доску или бревнышко, тот спасся. А кто так бросился, со страху, тот и потонул, понятно.
— Я успел бы добежать и не утонул бы, — возразил Филька, очевидно тяготившийся своей непривычной степенностью. — Да как я мог вас бросить, дядя Семен, раз я вам ординарец? Я очень даже понимаю воинскую дисциплину! А вас не узовешь! Наши уже все пики побросали, а вы… Все кричите, кричите, вон как охрипли! А как же с беляками биться голыми-то руками?
— Да, паника была, — с горечью и неохотой признал отец. — А это в бою страшное, оказывается, дело. Солдат уже не солдат, а так, можно сказать, несчастный, больной человек. Такого хоть связывай, у него уж глаза побелели! И винить такого нельзя. Одно слово — паника. Воинская болезнь. Из-за нее много наших погибло.
Иван Елисеев, все время будто дремавший от бессилия, вдруг затрясся всем телом и выронил из рук ломоть арбуза.
— Братана убило, — сообщил отец шепотом.
— Де неужто? — воскликнул дедушка Харитон. — Вот беда-то! Вот беда! А которого же из них убило?
— Старшего!
— Стало быть, это младший, а я его за старшего принял. Ну да теперь ему за старшего и быть.
Иван второй Елисеев, который обычно звался Ваньшей, все еще тихонько плакал, и все постепенно примолкли. Дедушка Харитон молча пододвинул отцу свежий пласт арбуза, но отец на этот раз даже не дотронулся до него рукой.
— Эх, ясно море! — прошептал он немного погодя. — Золотого парня сгубили! Я его видел, как началась атака.
— Вот тогда его и поранило в грудь, — вдруг заговорил Ваньша Елисеев, впервые подняв заплаканное лицо. — Я его на себе ташшил. Ото всех отстал, а ташшу. Остановился передохнуть, гляжу, а он уж и неживой. Тут и меня сбили с ног. А если бы братку не убило, мы тоже бы уплыли за озеро.
Дедушка Харитон и перед Ваньшей положил пласт арбуза, но отец сказал:
— Не будет. Два дня ничего в рот не берет.
— Родной крови нахлебались, — словно распалясь, выговорил Филька. — После нее до еды ли?
— Опять ты! Утихни! — попросил его отец, и стало ясно, что именно