Надеюсь, Вы сочтете меня в полном своем распоряжении столько, сколько останетесь ученицей в «Les Amis Des Vieux Maitres». Говоря по чести, я считаю Вас изумительно талантливой и ничуть бы не поразился, если бы Вы, не прошло бы и множества лет, превратились в художника гениального. В этом я не стану Вас ложно обнадеживать. Такова единственная причина, по коей я спросил у Вас, является ли юная дама в голубом наряде на переднем плане Марией Магдалиной, ибо если да, Ваша зарождающаяся гениальность, я боюсь, несколько превышает Ваши религиозные наклонности. Вместе с тем, по моему мнению, опасаться этого отнюдь не стоит.
С искренней надеждой на то, что здоровье Ваше изумительно, остаюсь
с уважением Вашим
(подпись)
ЖАНОМ ДЕ ДОМЬЕ-СМИТОМ, штатным преподавателем «Les Amis Des Vieux Maitres»
P.S. Я чуть не запамятовал, что учащимся полагается присылать конверты с работами в школу каждый второй понедельник. В качестве первого задания не могли бы Вы любезно создать мне сколько-то набросков на природе? Не чересчур усердствуйте, рисуйте как можно свободнее. Я, разумеется, не представляю, сколько времени Вам отводят в Монастыре для самостоятельного творчества, и надеюсь, Вы мне сие сообщите. Кроме того, умоляю Вас приобрести необходимые материалы, кои я взял на себя смелость Вам рекомендовать, ибо мне бы хотелось, чтобы Вы как можно скорее начали живописать маслом. Если Вы простите мне такое выражение, я полагаю, Вы слишком страстны, дабы до бесконечности рисовать одной лишь акварелью и никогда — маслом. Я говорю Вам это достаточно безлично и не имею намерения Вас оскорбить; вообще говоря, это призвано звучать комплиментом. Кроме того, прошу Вас прислать мне все свои старые прежние работы, кои имеются у Вас на руках, ибо я горю желанием их видеть. Дни ожидания Вашего следующего послания будут для меня нестерпимы, об этом нечего и говорить.
Если не выхожу за рамки, я бы до крайности оценил, если бы Вы рассказали мне, полагаете ли Вы свое пребывание монахиней удовлетворительным, — в духовном, разумеется, отношении. Честно говоря, я изучал разнообразные религии в качестве хобби с тех пор, как прочел тома 36,44 и 45 «Гарвардской классики»,[117] кои Вам могут быть известны. Особенно меня привел в восторг Мартин Лютер, который был, разумеется, протестантом. Прошу Вас, не считайте сие за оскорбление. Я не проповедую никакого ученья; сие не в моей натуре. И, наконец, не забудьте, прошу Вас, известить меня о своих часах посещения, ибо выходные дни у меня, насколько мне ведомо, свободны, и я могу ненароком оказаться в ваших краях в некую из суббот. Кроме того, пожалуйста, не забудьте известить меня, располагаете ли вы достаточным владением французским языком, ибо я практически безъязык в английском, ввиду своего разнообразного и, по большей части, бессмысленного воспитания.
Письмо и рисунки я отправил сестре Ирме около половины четвертого утра, выйдя ради этого на улицу. Затем, буквально вне себя от радости, непослушными пальцами расстегнул одежду и рухнул в постель.
Не успел я заснуть, как из спальни четы Ёсёто вновь донеслись стоны. Я вообразил, как мсье и мадам подходят ко мне утром и просят, умоляют выслушать до последней кошмарной подробности их тайную беду. Я в точности видел, как все будет. Я сяду меж ними за кухонный стол и выслушаю обоих. Буду слушать, слушать и слушать, подперев голову руками, — пока наконец, решив, что с меня хватит, не суну руку в глотку мадам Ёсёто, не сожму в кулаке ее сердце и не согрею его, точно птицу. А затем, когда все исправится, покажу чете Ёсёто работу сестры Ирмы, и они разделят со мной радость.
Это всегда становится очевидно слишком поздно: самая отчетливая разница между счастьем и радостью в том, что счастье твердо, а радость текуча. Моя начала протекать из сосуда уже наутро, когда мсье Ёсёто остановился у моего стола с конвертами двух новых учеников. Я в то время трудился над рисунками Бэмби Крамер — причем, вполне без раздражения, прекрасно зная, что мое письмо сестре Ирме благополучно пребывает на почте. Но я оказался совершенно не готов к уродской нелепости того, что на свете могут жить еще два человека с меньшим талантом к рисованию, нежели Бэмби и Р. Ховард Риджфилд. Ощущая, как меня покинула вся добродетельность, я закурил в учительской — впервые с тех пор, как влился в штат. Наверное, сигарета помогла, и я вернулся к работам Бэмби. Но не успел я сделать и трех-четырех затяжек, как ощутил, не поднимая головы и не переводя взгляда, что на меня смотрит мсье Ёсёто. Затем в подтверждение я услышал, как отодвигается его стул. По обыкновению, я поднялся навстречу мсье Ёсёто, когда он подошел ближе. Чертовски раздражающе он шепотом известил меня, что лично он против курения ничего не имеет, но, увы, политика школы воспрещает курить в учительской. Мои обильные извинения он прервал великодушным мановеньем руки и удалился на их с мадам Ёсёто половину. В припадке натуральной паники я не мог постичь, как удастся пережить следующие тринадцать дней до того понедельника, когда мне доставят конверт сестры Ирмы, и не сойти при этом с ума.
То было во вторник утром. Все оставшееся рабочее время и все рабочие часы двух следующих дней я лихорадочно занимался делом.
Я разобрал все рисунки Бэмби Крамер и Р. Ховарда Риджфилда на части, а затем собрал опять — но из иных деталей. Для обоих я разработал буквально десятки обидных, дебильных, однако вполне конструктивных упражнений по рисованию. Я написал им длинные письма. Я едва ли не умолял Р. Ховарда Риджфилда оставить на некоторое время свою сатиру. С наивысшей деликатностью я просил Бэмби пока воздержаться, пожалуйста, от присылки новых работ с такими подписями, как «Прости им грехи их». Затем, в середине дня в четверг, чувствуя себя неплохо и как-то неспокойно, я принялся за первого из двух новых учеников — американца из Бангора, штат Мэн, который в своей анкете с многословной прямотой простофили заявлял, что его любимый художник — он сам. Себя он называл реалистом-абстракционистом. Что же до моих внеурочных часов, вечером во вторник я на автобусе приехал в центр Монреаля и высидел всю программу «Недели мультфильмов» в третьесортном кинотеатре: в сущности, я лишь наблюдал, как банды мышей обстреливают череду котов пробками от шампанского. В среду вечером я собрал три свои напольные подушки, нагромоздил их одну на другую и попробовал по памяти набросать картину сестры Ирмы с погребением Христа.
Меня подмывает сказать, что вечер четверга был причудлив, или, быть может, леденящ, но правда в том, что удовлетворительных эпитетов для вечера четверга у меня нет. После ужина я покинул «Les Amis» и отправился незнамо куда — может, в кино, а может, просто на долгую прогулку; этого я не помню, и на сей раз мой дневник за 1939 год меня подводит, ибо искомая страница абсолютно пуста.
Хотя я знаю, почему она пуста. Когда я возвращался оттуда, где провел вечер, — помню, случилось это уже затемно, — я остановился на тротуаре перед школой и заглянул в освещенную витрину ортопедической лавки. Тогда-то и случилось нечто совершенно отвратительное. Мне вдруг взбрела в голову мысль, что как бы невозмутимо, разумно или изящно я ни научился когда — нибудь жить свою жизнь, в лучшем случае я навсегда останусь посетителем в саду эмалированных писсуаров и подкладных суден, а рядом будет стоять безглазое деревянное божество-манекен в уцененном грыжевом бандаже. Мысль такую, разумеется, долее нескольких секунд вынести было невозможно. Помню, я бежал к себе в комнату, где разделся и лег в постель, даже не открыв дневник, не говоря о том, чтобы делать там запись.
Я пролежал без сна, дрожа, много часов. Слушал стоны из соседней комнаты и думал — принуждая себя — о лучшей своей ученице. Пытался представить себе тот день, когда навещу ее в монастыре. Я видел, как она выходит мне навстречу — к высокой проволочной сетке забора, — робкая красивая девушка восемнадцати лет, которая пока не дала последних обетов и еще свободна выйти в мир вместе с избранником, кем-нибудь вроде Пьера Абеляра.[118] Я видел, как медленно, молча мы идем в дальний угол монастырского сада, весь заросший цветами, где внезапно и безгрешно я обовью рукою ее стан. Образ этот был слишком уж исступлен и не удержался перед глазами; я наконец выпустил его и уснул.
Все утро и чуть ли не до вечера пятницы я провел в прилежных трудах, пытаясь при помощи кальки сделать узнаваемые деревья из целого леса фаллических символов, который человек из Бангора, штат Мэн, нарочно изобразил на дорогой льняной бумаге. К половине пятого мною уже овладела умственная, духовная и физическая вялость, и я лишь полупривстал, когда к моему столу на миг приблизился мсье Ёсёто. И что-то мне вручил — безразлично, как средний официант раздает меню. То было письмо от матери-настоятельницы монастыря сестры Ирмы, в котором мсье Ёсёто сообщалось, что отец Циммерманн в силу обстоятельств, ему не подвластных, вынужден изменить свое решение касательно дозволения сестре Ирме обучаться в «Les Amis Des Vieux Maitres». Автор письма утверждала, что глубоко сожалеет о возможных неудобствах либо путанице, которые эта перемена планов может вызвать в школе. Она искренне надеялась, что первый взнос за обучение в размере четырнадцати долларов епархии будет возвращен.