— Бог тебя простит! Иди, шельма, спать!..
Сейчас же пришла, метнулась на постель и своей мягкой рукой грубую шею Семеныча обвила…
— У-у! Дьявол!..
* * *
Долго пировали на барже… Четыре самовара выпили, уху стерляжью варили, мужики водочки, а бабы красной сладкой вишневочки выпили; пели песни, смеялись. Кирюха неустанно пищал на гармонике, а подвыпивший Филипп все покушался «барыню» плясать, да плохо слушались ноги: помнется на месте, подстукнет тяжелым сапогом, и вдруг хмель отшибет его в сторону и спутает…
— Нет… Стар становлюсь… Ух! Душа зашлась… — говорит Филипп, отдуваясь, садится на лавку и вытягивает ноги.
Кирюха смотрел-смотрел, да как сорвется с места… Сбросил с ног тяжелые господские калоши, пустился вприсядку, затряс русыми кудрями… Сам на гармонике играет, удалецки гикает и подпевает:
Ах, барыня ты моя,Сударыня ты моя,Сделай милость — не сердись —Лицом белым повернись…
У Марины щеки загорелись, глаза заискрились, ножка в козловом башмачке притоптывать каблучком с подковкою стала… Не стерпела Марина: поднялась и пошла павой выхаживать, плечом поводить и платочком помахивать.
Гости похваливают. Семеныч, глядя на свою молодую жену, удовольствие чувствует… Даже Жучок, лежавший поодаль на животе, осклабился и босой ногой начал по палубе пристукивать…
Только рябая широколицая и курносая Фекла, жена Филиппа, не смеялась, — Феклу зависть брала: перещеголяла ее водоливиха и платьем, и серьгами, и обращением…
— А вы, Фекла Егоровна, что не пройдетесь за канпанию? — спрашивает, подсаживаясь к гостье, Семеныч.
— Где уж нам супротив вашей супружницы! — обидчиво отвечает Фекла, складывая руки крестиком.
Время шло к вечеру. Солнце пряталось за горами и золотило прощальными лучами гребень Жегулей. От гор упали на воду длинные тени. На горизонте стала сгущаться голубая дымка вечернего тумана. Из лощин и оврагов полилась волнами прохлада. Сильнее запахло березой, черемухой, и громче откликалось в горах эхо пароходных свистков… Золотом, пурпуром подернулась уже кое-где гладкая поверхность реки, и облака на западе стали все сильнее розоветь и золотиться.
Гости собирались домой.
Подгулявшие матросы поскакали в лодку, чтобы оправить ее, черпаком воду отлить, сердитой Фекле на лавочку сенца положить…
Хозяева кланялись и просили посидеть. Захмелевший Филипп, пожалуй, не прочь был бы и еще выпить, но Фекла твердила: «Много довольны, благодарствуем!» — и так сердито взглядывала на мужа, что тот волей-неволей поддерживал:
— Нет… Много довольны на угощении… К нам милости просим!.. — и кланялся.
— А ты собирайся, будет кланяться-то!.. Видишь, подувать стало…
— Эге-ге-ге! Смотри, ночью дождь хватит…
— Далеко, — успокоительно ответил Кирюха, посмотрев на небо.
— Да нам что? Мы вот выедем на стрежень[226], вздернем парус, и засмаливай![227]
Спустя несколько минут лодка с гостями отделилась от баржи, шесть весел дружно ударили по воде, заскрипели уключины, и зазвенела под острым носом лодки вода золотая…
— Счастливо оставаться!
— Будьте благополучны!
Проводили гостей. На барже сразу стихло, и всем немного скучно стало…
— О, Господи! — прошептал Семеныч, позевывая, перекрестил рот и пошел в каюту отдохнуть.
Марина долго сидела на лавочке и смотрела на тускнеющий вечер, на синеющие вдали сказочными замками горы, на багровый отблеск спрятавшегося солнца, на мерцающий на плотах огонек, на алую, как кровь, воду… И Марине казалось, что гладкая поверхность реки уносит ее с собою далеко-далеко, на любимую родину, туда, где прошли золотые дни девичьих грез, первой сердечной тревоги, первых стыдливых поцелуев.
Весело теперь в слободе. Каждый день, как только сядет солнце и в воздухе разольется весенняя прохлада, а на огородах «задергает» коростель; как только на темно-голубых небесах зарумянятся причудливые облака, а над ухом затрубит комар, — со всей слободы собираются на лужок к церкви девки да молодые бабы, парни да малые ребята, и хороводная песня несмолкаемо стоит над селом. То протяжная и грустная, то веселая, удалая, она далеко разносится звонкими девичьими голосами среди стихающей природы… Долго, почитай до света, не смолкают песни, долго на лужке не кончаются игры и пляски, долго над слободой носится веселый говор и беззаботный смех…
Но вот хоровод смолк. Говор и смех — все реже и тише, и громче разносится лай собаки… Где-то одиноко попискивает еще гармоника, но и та скоро обрывается… Слобода спит глубоким сном…
Только не спит Марина: через плетень сада смотрят на нее ненаглядные очи молодца, целуют уста горячие…
Заныло сердечко водоналивихи от дорогих воспоминаний, всплакнуть захотелось… Подперши рукой подбородок, она тихонько запела:
Где ты, милый, скрылся, где тебя иска-а-тъ?..Заставил крушиться, плакать, горева-а-ть.
А с реки подувал ветерок.
Вот и солнце потухло, и облака померкли. Тучки ползли словно из-под земли, толпились на горизонте… Луна тусклым пятном смотрела через облачную гряду. Волга потемнела. Мелкой рябью побежал по воде ветер. Забытый на мачте флаг затрепетал и забился. Скрипнул навес тяжелого руля… Сорвался с высоты прибрежных гор рыхлый камень и булькнул под обрывом… С шумным говором пролетели грачи на ночевку… Там и сям по Волге загорелись огоньки судов. На плотах запылал костер — сплавщики ужин начали готовить… По берегу, под горами расползалась темень и надвигалась на баржу… Отдаленный гром прокатился глухим раскатом в Жегулях, и шорох дождя побежал по горам, а густой туман стал заволакивать перспективу… С плота доносилась перекличка рулевых рабочих, протяжная, тяжелая, уносимая ветром навстречу опускавшейся ночи, похожая на стон больного человека.
* * *
К ночи разгулялась непогода. Ветер злился и гнал темные волны на берег, трепал мачтовые снасти и шумел в горах лесом. Темные тучи двигались по небу уродливыми массами и, вползая все выше, заволакивали остаток синеющего просвета… Волны все сильней наскакивали на борт баржи и, разбиваясь с шумом, рушились, уступая место новым натискам. Чугунная доска покачивалась и, стукаясь краем о мачту, гудела как отдаленный набатный колокол. Прятавшаяся за баржей лодка качалась, жалась к борту и все тревожнее постукивала в него носом. Руль и каютка водолива скрипели досками… Разрезаемый мачтовыми снастями, уныло свистел ветер… Изредка горизонт вспыхивал заревом молний и на мгновение освещал черную водяную равнину с белевшими на ней гребнями волн, угрюмые горы и прижавшуюся у берега баржонку, послушно покачивавшуюся из стороны в сторону, одинокую, заброшенную…
На вахте стоял Кирюха.
Когда вспыхивало зарево молнии, фигура «вахтельного», в куцем тулупчике, с треплющимися под картузом волосами, казалась беспомощной и миниатюрной.
Жук давно уже забрался в трюм. Маленькое кругленькое окошко подводной каюты он закрыл щитком, и бешеная волна не могла уже сюда забрасывать воду. В самом углу здесь были устроены нары. Жучок разостлал на них рогожку, лег и прикрылся кафтаном Кирюхи. В борт, над самой головой Жучка, хлестали волны. Временами казалось, что вот-вот сейчас борт проломится, и сердитые волны с неудержимой силою хлынут в трюм… Иногда удары их были настолько сильны, что вся баржа вздрагивала, а Жучок испуганно приподнимал голову, смотрел в темноту и прислушивался: не льет ли где вода?
Здесь было совершенно темно, и лишь полузакрытый люк белесоватым пятном дрожал в темноте над головою Жука, да порой одинокая звездочка заглядывала на Жучка и быстро исчезала.
Надо бы уснуть: после полуночи Жучку придется Кирюху сменить, на вахту становиться, а сон не идет… При каждой вспышке молнии Жук открывает глаза: поперечные скрепы баржи, как ребра гигантского скелета, рисуются перед ним, синий отблеск молнии дрожит, ослепляя зрение, а потом вдруг покатится гром и начнет грохотать в Жегулях так, что сердце упадет…
— Боже милостивый! Спаси и помилуй! — набожно крестясь, шепчет Жук. — Что это? Неужто — вода ворвалась?!.
Жучок вскакивает, спускает с нар ноги и вслушивается… Нет… Слава Богу!.. Это — дождь, дружный, проливной, зашумел по воде и запрыгал по палубе.
То сильней он шумит, то ослабевает, словно подумает немного да опять порешит ударить… Где-то протекает палуба… «Так-так-так-тук», — прыгают в трюме капли воды, все чаще, чаще, чаще, и наконец сливаются в беспрерывную струйку…
Вот так же протекала крыша у них с тятенькой в хибарке, когда они жили под Царицыном. И ночь такая же страшная была… Так же молния дрожала…
И память рисует перед Жучком прошлое: образ погибшего на Волге отца встает перед ним в темноте ночи…