увядшие и оскверненные, расцвели вновь, как распускается полевой цветок, невинный в своей простодушной красоте».
Под искусством следует понимать не только живопись.
«Поэзия Вордсворта, — продолжает Уэйнрайт, — многое сделала для успокоения той душевной сумятицы, которая неизбежно связана со столь внезапными переменами судьбы. Я лил над ней слезы счастья и благодарности».
Внезапно его поразила тяжелая болезнь, которая, как выразился наш герой, «разбила его как глиняный сосуд» и едва не довела до ранней могилы.
Хотя Уэйнрайт совершенно хладнокровно причинял боль другим, сам он, из-за своей изнеженной хрупкой организации, был крайне чувствителен к страданиям, трепетал перед ними, как перед силой, омрачающей и калечащей жизнь. В пору недуга он, видимо, пережил тяжелую депрессию, подобную той, из которой не нашли выхода многие великие, быть может, величайшие умы.
Однако он был молод — всего двадцать пять лет, потому вынырнул из «черных мертвых вод» болезни и отчаяния и вышел на широкий простор культуры, решив посвятить себя литературе.
«Вслед за Джоном Вудвиллом, — восклицает Уэйнрайт, — я повторил: быть в этой стихии — жизнь богов; видеть прекрасное, слышать и писать о прекрасном —
“Этой радости жизни, высокой и бурной,
даже смерть не положит предела”…»[199]
Так мог выразиться только человек, искренне и страстно увлеченный литературой. «Видеть и слышать прекрасное, писать о прекрасном» — вот его цель.
Скотт, издатель журнала «London Magazine»[200], пораженный талантом молодого человека, а возможно, находясь под влиянием его странного обаяния (отмечаемого всеми, кто его знал), предложил тому написать ряд статей по искусству.
Выдумав множество причудливых псевдонимов, Уэйнрайт вступил в мир литературы. Янус Вайтберкок[201], Эгомель Бонмол, Йон Уинкрумз — вот некоторые маски, под которыми он скрывал свою серьезность или раскрывал легкомыслие.
Маска говорит о человеке больше, чем лицо. Из-под нее ярче проявляется индивидуальность.
Очень быстро он создал себе имя и вскоре уже приглашал на дружеские обеды Макриди, Джона Фостера, Могина, Тальфорда, сэра Уэнтворта Дилька, поэта Джона Клэра[202]и других. Чарльз Лэм отзывался о нем, как «о милом, веселом Уэйнрайте, проза которого великолепна».
Подобно Дизраэли, Уэйнрайт стремился поразить город щегольством. Его великолепные кольца, античная булавка с камеей и перчатки бледно-лимонного цвета вскоре стали лондонской достопримечательностью, а Хэзлитт даже видел в них признаки зарождения нового стиля в литературе.
К тому же его очаровательная внешность — густые, кудрявые волосы, прекрасные глаза и белые холеные руки — давала ему приятное и опасное преимущество быть непохожим на всех. В нем было нечто, напоминавшего бальзаковского Люсьена де Рюбампре или стендалевского Жюльена Сореля[203].
Де Куинси впервые увидел Уэйнрайта на обеде у Чарльза Лэма.
«Среди гостей — исключительно литераторов — находился убийца», — пишет он.
Дальше следует рассказ о том, как ему было не по себе, сколь отталкивающими казались все лица, мужские и женские, как он поймал себя на том, что не может отвести взгляд от сидевшего через стол молодого писателя, чью излишнюю эмоциональность и манерность он принял за особый род искренности.
Затем де Куинси размышляет о том, «насколько в нем возрос бы интерес», и поменялось настроение, если бы он знал, в каком ужасном преступлении уже тогда был виновен гость, привлекший его внимание.
Деятельность Уэйнрайта, как известно, сводится к трем элементам, столь удачно обозначенным Суинберном: грифелю, перу и яду. Разделить их нет никакой возможности. Во многом правы те, кто утверждает: если отбросить его совершенство в искусстве отравления, едва ли оставшиеся после него произведения пера и грифеля послужат оправданием его известности.
Но лишь филистеры оценивают личность по ее производительности. Этот денди гораздо более стремился быть чем-нибудь, нежели сделать что-нибудь. Он полагал саму жизнь искусством, обладающим формой и стилем.
Однако и творчество Уэйнрайта не лишено интереса.
Говорят, Уильям Блейк остановился однажды перед его картиной в Академии художеств и произнес: «Очень хороша». В статьях Уэйнрайт часто оказывался прозорливее других, улавливая неприметные, но признанные ныне весьма существенными свойства современной культуры.
Он писал о Джоконде, ранних французских поэтах, итальянском Ренессансе; любил греческие геммы и персидские ковры, переводы «Амура и Психеи», «Hypnerotomachia»[204]эпохи королевы Елизаветы, изящные переплеты, старинные издания и первые оттиски гравюр, очень тонко чувствовал красивую обстановку, ему никогда не надоедало описывать комнаты, в которых жил или хотел жить. Он имел странное пристрастие к зеленому цвету, что в неординарных личностях всегда является признаком тонкого художественного вкуса (хотя в масштабе народа служит доказательством распущенности или упадка нравов).
Уэйнрайт любил кошек, как Бодлер, и, как Готье, находился под обаянием «прелестного двуполого мраморного чудовища»[205], которое можно видеть во Флоренции и Лувре.
Конечно, его аналитические разборы декоративного искусства часто показывают влияние ложного вкуса его времени. Но несомненно, что он один из первых признал основной принцип эстетического эклектизма: гармонию всех истинно прекрасных предметов, независимо от эпохи, места, школы и стиля.
Он понимал, что для убранства жилой комнаты не нужно стремиться к археологической или исторической точности. В этом отношении его художественный вкус был непогрешим: все прекрасное относится к одной эпохе.
Его библиотека являла собой яркий образец эстетической эклектики: чернофигурная античная амфора с тонко вычерченным на одной стороне едва заметным «КААОЕ»; над ней «Дельфийская Сивилла»[206]Микеланджело или пастораль Джорджоне; флорентийская майолика[207]и рядом грубая лампада из древнеримской гробницы; на столе часослов в массивном серебряном с золотом чеканном переплете, усыпанном мелкими бриллиантами и рубинами, рядом маленький уродец лар[208], выкопанный на залитых солнцем нивах Сицилии; античная, потемневшая от времени бронза контрастирует «с бледным сиянием двух изящных распятий из слоновой кости и воска»; слепки Тасси соседствуют с крошечной бонбоньеркой эпохи Людовика XIV с миниатюрой Петито, керамические чайники «Браун Бетти»[209]стоят около сафьяновой шкатулки для писем цвета марокканского цитрона, а над ними возвышается травяного оттенка кресло.
Легко представить этого знатока и ценителя искусств среди книг, статуй и гравюр рассматривающим его прекрасную коллекцию Антониев[210], листающим «Liber Studiorum» Тернера[211], которым он горячо восхищался, изучающим античные геммы, скажем, «голову Александра на двухслойном ониксе» или «великолепный сердоликовый барельеф Юпитера Эгиона[212]»[213].
Он всегда любил гравюры и сочинил полезные рекомендации о составлении их коллекций.
Высоко ценя современное искусство, он понимал важность воспроизведения шедевров прошлого. Все, что он писал о значении гипсовых слепков, превосходно.
Как критик, он в первую очередь обращал внимание на совокупность впечатлений от произведения искусства. Это вполне справедливо, ибо основная задача критика заключается в передаче собственных ощущений.
Уэйнрайт