Руди так и сделал — проехал мимо школы, чтобы поскорей покончить с неприятным ему делом. Обмен прошел без сучка и задоринки. Ему дали двадцать пять килограммов муки и посулили дополна наложить прицеп кругляком. И хотя хозяева считали, что ему незачем марать руки смолой, он стал помогать нм при погрузке, сменив девушку, по-видимому дочь Зелбмана, которой приходилось кидать тяжелые поленья метра за три из сарая во двор. Кроме того, девушка куда-то торопилась, и Руди ее пожалел.
Когда он пошел в сарай, она благодарно ему улыбнулась. Ей было лет девятнадцать-двадцать. Модная завивка совсем не шла к ее простенькому милому личику, гладкому, как свежеобструганная верба. Но кто не знает, подумал Руди, какова эта верба на следующий день, когда она вся высохнет и сморщится. Крестьянские девушки быстро старятся. У этой вот уже небольшое утолщение на шее, а через десять лет будет такой же зоб, как у старика. Девушка сказала отцу, что сегодня ему придется сбивать масло самому. Ей в виде исключения надо и вечером пойти к господам.
— Так ты работаешь у господ? — спросил Руди.
Но девушка ничего ему не ответила, только еще раз благодарно глянула на него и побежала в дом — переодеваться.
Вместо нее ответил старик:
— Она, надо вам сказать, убирает в доме господина учителя. А сегодня господин учитель празднует свое пятидесятипятилетие. Гостей там полно. В квартире им не поместиться, так что стол накрыли в саду. Вот уж Ханхен побегает, ох-хо-хо…
Это известие разрядило напряженное ожидание Руди. Он представлял себе встречу в куда более тесном кругу: вначале с доктором Фюслером и с Леей, потом с пой одной, совсем одной. А теперь, оказывается, в доме полно гостей, у Леи множество обязанностей. Всегда между ним и Леей что-нибудь стоит…
— Эй, что случилось, — крикнул хозяин со двора, — чего ты медлишь?
Ах, как это страшно — быть беспомощным соглядатаем, как страшно, что он чуть не поддался соблазну свалить на Лею ответственность за то, что случай опять зло подшутил над ним. Чем же она виновата, что дяде сегодня исполнилось пятьдесят пять лет, а я именно сегодня после долгого-долгого перерыва вознамерился сказать ей несколько слов, точных, верных, добрых и прекрасных слов?
Л старик во дворе что-то лопочет да лопочет. О чем это он рассказывает, нагружая кругляком прицеп? Старик говорит, что у него пять дойных коров в хлеву да еще теленок и телка и две свиньи, и одна должна опороситься на этой неделе. Он всегда руководствуется золотым правилом: сколько коров в хлеву, столько людей в дому. Больше пяти коров хлев не вмещает, да и больше пяти человек в хозяйстве без надобности. А пять на пять — в самый раз.
— Вот, стало быть, мы со старухой и завели себе троих ребят, — продолжал старик, — двух девчонок и одного мальчишку. Он был средним. Оно и хорошо. Но человек предполагает, а бог располагает. Теперь мальчишки нет, и старухи тоже нет. Она умерла в больнице, что-то у нее внутри повредилось. Вот и осталось нас трое, а коров-то все пять. Одна душа, правда, прибавилась: Франц, муж старшей дочки, и теперь нас трое с половиной. Франц, видишь ли, идет за половинку, за полпорции, так сказать. Потому что в Африке ему оторвало миной одну ногу. Вот в какие дальние края занесло его, нашего Франца, ох-хо-хо. А теперь мне нужно зятя, чтобы сходил за полторы порции, и чтобы статный был, вроде тебя, и приналечь и хозяйстве мог. Я Ханхен об этом каждый день твержу. А она и бронью не ведет, кривляка эдакая. Мне приходится силой гнать ее на танцы. Ну, скажи, разве она из себя не видная? Да, что говорить, и сам знаю, что видная, и лицо у ней не заляпано веснушками, как у старшей. И каждые полтора месяца я ее к парикмахеру посылаю, пусть себе навивает кудри. А теперь вот отправил ее к господину учителю — помогать в доме. Пусть хоть хорошим манерам научится! Уж какой благородный человек наш учитель! И на органе куда громче играет, чем наш старый регент. Ну, да вот опять выходит, что человек предполагает, а… У господина учителя есть приемная дочь, настоящая дама, но лунатичка, по-моему, избалованная, мечтательница, она сидела в концлагере и теперь еще больше стала чудить. У нас в деревне ее прозвали «фрейлейн Кукушка», потому что не подходит она к нашему гнезду. Иной раз такого моей Ханхен наговорит, что у той, того и гляди, мозги свихнутся. Совсем затоскует иной раз Ханхен, как придет домой. Вот я и думаю, что надо забрать ее от них, а не то, пожалуй, с ума спятит да начнет корове мускатного ореха в кормушку подкладывать. Крестьянину такие штуки — нож острый… Брось-ка сюда вон то полено, приятель. Сейчас у меня в хлеву пять дойных коров, но если девчонка не приведет мужа, придется мне продавать Блесс, кстати сказать, она уже два раза выкинула. Столько коров, сколько людей. Но и тогда все еще неровно будет, ведь Франц-то за полчеловека идет. А вдруг Ханхен возьмет да приведет мне какого-нибудь ученого, еще одну половинку? Ох-хо-хо-хо…
Старик тарахтел без умолку. И не торопился складывать кругляк в прицепе. Руди тем временем обдумывал, не лучше ли ему сегодня не ходить к Фюслерам. По груженный в свои мысли, он не слышал стариковских намеков и но его благожелательным взглядам тоже не понял, что тот рассматривает его как очень подходящую полуторную порцию, пригодную для восстановления равновесия между коровами и людьми в его хозяйстве.
Когда они наконец покончили с погрузкой, старик заявил, что сделку необходимо обмыть. Он провел Руди в сияющую чистотой кухню и очень удивился, когда тот сказал, что как водитель машины он сегодня и капли в рот не возьмет. Руди содрогался при одной мысли об «обмывке».
Старик принес бутылку самогона, но вскоре перестал настаивать и даже похвалил выдержку Руди, сразу.
мол, видно, что мужчина с характером. Затем вместо водки поставил на пеструю скатерть с розовыми венками кувшин сливок.
— Посиди-ка минуточку, — попросил он, — куда тепе торопиться, послушай старика.
Рядом с зеленой кафельной плитой стояла маслобойка на скрещенных ножках. Старик поставил на нее свой стакан и начал крутить ручку: хлоп-хлюп, хлопали лопасти в молоке, покуда общительный старик, прежде чем продолжить свой рассказ, охал: ох-хо-хо-хо!..
Замшелый был старик: согнут в три погибели, крупная голова покрыта седой щетиной, кромка усов побурела от трубки, на шее зоб, глаза водянистые, с хитрым прищуром. В такую теплынь он надел вязаный жилет, а поверх — долгополую по старинке куртку цвета отрубей, карманы которой, набитые всякой всячиной, оттопырились, как защечные мешки у хомяка. Брюки он заправил в невысокие сапоги с широкими голенищами. Неожиданно, будто вспомнив что-то. крестьянин сунул руку в набитый карман и крикнул:
— Рац!
За печкой раздался шорох. Жирный одноглазый кот шмыгнул к хозяину и потерся о его сапоги.
У хозяина тотчас очутилась в руке жестяная коробочка овальной формы, облезлая такая коробочка из-под булавок. Он снял крышку и за хвост вытащил оттуда полудохлую мышь-полевку.
— На, Рац! — сказал крестьянин.
Кот схватил подачку и в зубах утащил к себе на печь. И снова зачавкала маслобойка — хлоп-хлюп.
— Я забочусь обо всех, кто живет под моим кровом, будь то человек или скот. О Франце я тоже позаботился. Справил ему ленточную пилу с приводом. Переносную. Он взвалит ее на плечи и ходит по тем крестьянам, у кого есть лес, пилит доски, подтоварник. Недурно зарабатывает. Берет он с них, само собой, не деньгами, а лесом — долго с напиленного. По нашим временам, когда железа нет, строительный лес — та же валюта. Крестьяне рады бы свести на нет псе деревья. Да русские не велят. Па каждый ствол надо особое разрешение. Ну уж так — тютелька в тютельку — им не укараулить. А порой они и сами смотрят на это дело сквозь пальцы. И вообще, скажу я тебе, русские хорошие ребята. Но кое-кто из них рад бы из нас большевиков сделать. И так, знаешь, ловко берутся за дело. Ты вдруг делаешься «трудящийся крестьянин», будто наш брат раньше привык лентяйничать. А потом заявляются, и сдавай им зерно. Это сейчас-то, в конце августа, когда у меня даже снопы не сложены. Да я до святого Мартина и молотить не начну, хоть они тресни. Из меня большевика не сделаешь. Ладно, говорю я им, пусть я — трудящийся крестьянин, потешу вас, так и быть, только оставьте вы меня в покое. Ну и оставляют. Зато уж вас, городских, они всех большевизируют, всех до последнего. Потому что фабрики можно большевизировать, и кооператив — можно, и бойню, и остальное. А нас — дудки, холмы-то эти не большевизируешь и погоду тоже. Солнце, ветер и дождь не больно подчиняются комиссарам, хоть бы и русским, — старик хихикнул. — Эх, будь я из городских, да еще парень твоего сложения, да еще после армии, да еще холостой и свободный, да будь у меня руки как тиски, уж я бы знал что делать, если б мне не захотелось, чтоб меня большевизировали. Я бы смылся из города. Возможностей хоть отбавляй, если с умом браться за дело…