— Я только рада, что Лея Фюслер вернулась и что ты можешь поговорить с ней. Иначе, чего доброго, мне пришлось бы всю жизнь играть роль заместительницы, а я на это не способна.
И он все снова и снова просил ее понять, что ему надо справиться с прошлым. Лея — единственный человек, который может ему в этом помочь. И потому-то он ей пишет письмо и ломает над ним голову, ибо оно должно стать чем-то вроде исповеди. Лея выслушает его и, наверно, ему ответит. Хильда может прочесть письмо, когда он его закончит, может прочесть и ответ Леи.
— Ты имеешь на это право, стало быть… Ну пойми же меня, пойми, пойми!..
Он так долго твердил одно и то же, что Хильде стало невмоготу его слушать. Она взяла подушку, одеяло и выходя сказала:
— У тебя язык заплетается, словно ты горячую картошку во рту держишь…
Он был уязвлен и обижен. Внизу, в спальне родителей, зашевелились. Сейчас мать встанет, молча заключит ее в объятия — одна немая другую. Руди выскользнул из постели, сел на старый ларь с выгнутой крышкой и продолжал писать свое письмо. У него сразу стало светлее на душе, груз его мыслей, казалось, согревал ему спину.
Теперь, наконец, он допишет письмо. Отчуждение Хильды и ее обидное замечание придали ему мужества. Он страшился конца этого письма, ибо конец, по его мнению, должен был подвести какой-то итог точным словом, точно выраженной точкой зрения. Убедившись в грубости чувств Хильды, он решился закончить письмо покаянной нотой, а решение передать в руки Леи.
свой крик в воздушных просторах: берегись попасть под колеса немого механизма жизни… Как мертвенно все, что спит… и держит тебя за руку. Что же заполнит эту человеческую жизнь, кроме работы, родины, забот, стряпни и сна? А счастье и любовь постепенно гаснут где-то рядом. Но однажды она поймет то, что поняла мать, и муки ее немоты прорвутся в неснопении: «О, если б обрела я тысячу языков…» Или она повесит над диваном коврик, как у Фольмеров и Ротлуфов. Но вселенная не будет лучится из ее глаз. У нее ее нет… А я хотел бы зачинать детей и говорить при этом и слышать в ответ могучее слово. Это — счастье…
Он попытался высвободить руку из ее руки. Она на мгновение проснулась:
— Спи же, Руди, спи…
Хвостатые амфибии пожрали красновато желтую лупу.
На следующее утро Руди ощутил странную отчужденность от людей и вещей, его окружавших. Но не это его угнетало. Ему казалось, и это волновало его, что отчужденность вошла в его душу с той минуты, как он начал мыслить. Словно что-то прорвалось в нем, словно пришла в движение некая сила, укрепляющая его волю говорить правду. Но эта неведомая сила скорее была похожа на господина, которому он служит, чем на союзника. У этого господина не было имени, и он так скудно оплачивал своего слугу, что тому приходилось рядиться в убогие ветхие одежды высокомерного молчания.
Руди чуть свет ушел из дому, не разгибаясь работал до позднего вечера в мастерской, словно его кто-то подстегивал, наспех проглотил дома скромный ужин и забился в свою каморку. Отныне он стал по ночам отодвигаться от Хильды, говоря, что чувствует себя скверно, что устал, как собака, что вконец разбит. И верно, он метался, как раненый зверь.
Хильда на это не сетовала, считая, что на него опять «нашло», это ведь псе из-за войны и, конечно, пройдет, ведь уже не раз проходило. Но ничего не проходило. А когда Хильда поднималась наверх, Руди всегда что-то писал или читал книги, сохранившиеся у него еще с гимназических времен. Вот перед ним стоит чернильница и перо еще совсем мокрое…
Заслышав ее шаги по лестнице, он бросал исписанные листки в старый ларь. Она слышала только, как щелкал замок, и знала, что он всегда носит при себе старинный ключ с двойной бородкой. Мать, разочарованная в своем сыне, недолго оставалась безучастным зрителем этой драмы. Она открыла Хильде все карты, рассказала то, что ей было известно об отношениях Руди с фрейлейн Фюслер, и посоветовала ей немедленно переговорить с этим «ошалелым». Разговор состоялся в ночь, когда Хильда сошла вниз. И хотя в конце ночного препирательства все у них, казалось бы, пошло врозь, Хильда не утратила ни своей веры в него, ни даже любви.
— Я только рада, что Лея Фюслер вернулась и что ты можешь поговорить с ней. Иначе, чего доброго, мне пришлось бы всю жизнь играть роль заместительницы, а я на это не способна.
И он все снова и снова просил ее понять, что ему надо справиться с прошлым. Лея — единственный человек, который может ему в этом помочь. И потому-то он ей пишет письмо и ломает над ним голову, ибо оно должно стать чем-то вроде исповеди. Лея выслушает его и, наверно, ему ответит. Хильда может прочесть письмо, когда он его закончит, может прочесть и ответ Леи.
— Ты имеешь на это право, стало быть… Ну пойми же меня, пойми, пойми!..
Он так долго твердил одно и то же, что Хильде стало невмоготу его слушать. Она взяла подушку, одеяло и выходя сказала:
— У тебя язык заплетается, словно ты горячую картошку во рту держишь…
Он был уязвлен и обижен. Внизу, в спальне родителей, зашевелились. Сейчас мать встанет, молча заключит ее в объятия — одна немая другую. Руди выскользнул из постели, сел на старый ларь с выгнутой крышкой и продолжал писать свое письмо. У него сразу стало светлее на душе, груз его мыслей, казалось, согревал ему спину.
Теперь, наконец, он допишет письмо. Отчуждение Хильды и ее обидное замечание придали ему мужества. Он страшился конца этого письма, ибо конец, по его мнению, должен был подвести какой-то итог точным словом, точно выраженной точкой зрения. Убедившись в грубости чувств Хильды, он решился закончить письмо покаянной нотой, а решение передать в руки Леи.
Руди писал: «…вы видите, дорогая фрейлейн Лея, что я с трудом подыскиваю слова. Но теперь вы, наконец, все знаете обо мне. И то, как поступил со мной Армии, и то, как сложились у меня отношения с этой девушкой — Хильдой. Я откровенно высказал все, что обязан был высказать. Прежде я писал вам как ваш верный Гиперион, я хотел объясниться, когда приспеет время. Время уже переспело. Но я вижу, что для времени трудно подыскать такие же слова, как для яблок или картошки, словом, для всего, что зреет летом пли осенью и, созрев, проходит без следа. Ведь время, в которое мы живем, совсем иное, чем то, о котором я когда-то мечтал. Зеленым и кислым следовало бы назвать его, если уж придерживаться этих неточных сравнений. Мне долго, невесть как долго, не удастся построить ту прекрасную машину, на которой я мечтал повезти вас в Верону. Сон кончился. Мы проиграли войну. Повсюду, даже на фабрике, где работает отец, машины помечают крестом. Вскоре их демонтируют и увезут. Мастерская, в которой работаю я, обслуживает почти исключительно оккупационные войска. В нашем доме, в чердачной каморке, ютятся переселенцы, пожилые супруги из Чехии. Муж молчит с утра до ночи. Жена с утра до ночи плачется. Моя мать и Хильда чинят и штопают для них. И притом так усердно, словно их работа может изменить ход событий. Все кругом спекулируют, продают, перепродают. От русских шоферов мне время от времени перепадает килограмм-другой крупы или хлеба, если я в дьявольском темпе чиню их машины. Но если бы мы вобрали в себя души роботов, чтобы продержаться, то все равно были бы лишь собственными могильщиками и как бы мы ни вкалывали, а все равно сдохнем. Нет, я убежден, что мы можем продолжать свое существование, как люди и как немецкий народ, только если сумеем обновить свою суть и отказаться от посягательств на «мировой Дух».
Вот почему я и обращаюсь к вам, Лея. С тех пор как я знаю, что вы живы и вернулись к своему дяде, моему уважаемому учителю доктору Фюслеру, я знаю также, что у меня есть лишь одна надежда в жизни — истинное обновление в духе прекрасной, благородной человечности, которую вы всегда олицетворяли в моих глазах. Я взываю к вам, как Иаков к ангелу господню: «Не отпущу тебя, пока не благословишь меня»…
Удастся ли нам такое обновление, это вопрос жизни и смерти в нынешнее время. Что рядом с ним тихое счастье в своем углу, набожность домашнего масштаба, муравьиное усердие, добропорядочная немота, неприметное тупое прозябание.
В школьные годы я был мечтателем, в военные — дезертиром, а нынче должен стать счастливчиком из бедной семьи? По я хочу быть только человеком. Поймите меня. Лея. Даже если в нас нет ни капли чувства ко мне, не отталкивайте меня. Только подле вас, только в общении с вашим духовным миром я б состоянии стать человеком. Итак, остаюсь в мучительной надежде на ответ, хотя бы» виде пометки на этом пространнейшем письме, над которым я трудился немало дней. Ваш верный Гиперион, слишком долго живший среди варваров, Ваш Руди Хагедорн».
Когда бледный свет утра заглянул в чердачное оконце, Руди сунул эти листки в конверт и заклеил его. Не то чтобы он забыл обещание, данное Хильде. Он побоялся, что злобным взглядом или бестактным замечанием, вроде «горячей картошки во рту», она доведет его до ярости, он порвет письмо и вместе с его обрывками швырнет в печь наконец-то найденные верные, точные слова. Но Хильда даже не спросила, закончил ли он свое писание. Она встретила его приветливо и деловито, так, словно они опоздали на автобус, на котором должны были ехать.