натворила, чтоб так страдать?» И невольно стала перебирать в памяти все, что было в ее жизни. А что было? Веселого было мало, больше безрадостного. До войны еще светло жила, а как началась война, словно ножом все светлое отрезало. Одна за другой беды посыпались. На отца и брата похоронные пришли. Деревню сожгли за то, что партизанам помогали. Стали жить в землянках. Пахали на себе: не то что лошадей, коров-то не было. Многие не вернулись с войны, а те, кто и вернулся, так больше покалеченные. Вроде ее мужика. Пришел на костылях, без ноги. До войны был веселый, а вернулся злым, ущербным. Клял всех и вся. Обидно, конечно, да хоть, слава богу, живой вернулся. Радоваться надо, что живой-то, а он на людей не глядит. Пить стал. А как поставили на пилораму, так и совсем задурел. «А я что, виноват, что ль, коли сами бутылку суют, чтоб вне очереди пропустил?» — И смеялся злым, нехорошим смехом. Отсмеявшись, добавлял: «Теперь такие отношения называются «бутылочными». Самые что ни на есть надежные». И напивался до безобразия. И слова не скажи, замахивался костылем: «Чтоб войну не забывала!» — кричал.
Луна уходила на край леса, и, словно в ответ, как занавес, все больше раздвигалась утренняя заря. Ширилась, захватывая низ притуманенной земли, и подымалась в небесный купол, готовя его для восхода солнца. И, как всегда в такую пору, было особенно тихо. Нахолодавший за ночь воздух был резок в своей свежести, и поэтому дышалось легко, и поэтому думалось ясно. И Степанида шла и шла, перебирая свое, и корова шагала рядом, покорно и терпеливо. Она знала свою хозяйку, единственного человека, который кормил ее, баловал куском хлеба. И всегда с покорным смирением подпускала ее к своему вымени. Телушкой досталась она Степаниде. И вот выросла и уже троих телят принесла. И хотя телята каждый раз куда-то исчезали, Волнушка не была в обиде на хозяйку и всегда охотно отдавала ей все молоко.
Пожалуй, она в предрассветии стала различать все вокруг раньше, чем Степанида, потому что потянулась к обочине дороги, на которой зеленела прошлогодняя трава. Степанида не стала ее одергивать. Пускай пощиплет. Успеется, куда спешить?
Неожиданно, раздвинув розовую мглу, выплыл раскаленный край солнца. И тут же стал увеличиваться, вытягивая весь громадный красный круг. И когда вытянул, все залилось радостным светом. И сразу же где-то неподалеку свистнула зорянка. «Пожалуй, к пяти идет», — привычно определила Степанида. Это ей было нетрудно. Не один десяток лет вставала спозаранку, чтобы поспеть вовремя на ферму. Было, было, поработала…
У ручья она задержалась, чтобы напоить Волнушку. Вода в нем была прозрачная, торопливо бегущая под мосток, расчесанная травой и камушками на волнистые пряди. Корова пила медленно, долго, останавливалась и снова принималась пить. Степанида и тут ее не торопила. На нее нашло какое-то умиротворенное состояние. Всегда спешила, всегда была в хлопотах. Прежде чем уснуть, каждый раз озабоченно думала: что надо на завтра. И уже чуть свет вскакивала, и первая забота была — сделать то-то, а потом уже и то, и другое, и третье, и десятое. И едва управившись со своим хозяйством: обрядить корову, накормить борова, кинуть овцам и курам, да и обед сготовить надо — три мужика в доме, — бежала на ферму, где ее ждали пятнадцать коров. И каждую надо было приветить, обмыть вымя и отдоить до последней капельки. И только-только управится — скорей домой. Надо свою корову в стаде подоить, мужа накормить, да и самой чего перехватить. А там опять на ферму. Ребята сами поедят, когда прибегут из школы. А на ферме снова дойка. И снова домой. Теперь на огород. Полить да прополоть нужно. Мальчишки бы помогли, да где там, их и след простыл. И картофельное поле надо окучить. И в третий раз, уже ввечеру, снова на ферму — последняя дойка. И скорей домой — свою пригнали из стада. И кабана опять кормить надо. Овцам сунуть. Кур загнать. И ужин сготовить. «Мам, есть хотим!» И белье постирать. И еще чего другое… И как сил хватало? Зато и не заметила, как всю красоту уже к тридцати годам смыло. И руки стали, как у мужика, что лопаты.
Думала, облегченье будет, как выйдет на пенсию. Конечно, большая обуза отпала, да ведь свое-то осталось, а силы уже нет… Но вот теперь, слава богу, надумала к сыну. Раньше-то ведь так и жили старые за молодыми. Ну, а теперь все по-другому…
Да ничего, даст бог, сынок приютит. Найдется место старой маме. И тут, словно из далекого далека, на нее повеяло чем-то отрадным, как из детства, когда жила, ни о чем не думая. И увидала то, чего давно не замечала: на ветвях ивы белели зайчики, на коричневых ветках ольхи раскачивались сиреневые сережки, в бескрайней синеве неба плыли белые облака. И от этого забытого и вновь обретенного еще более отрадное чувство заполнило ее сердце и верилось — все будет хорошо. И теперь уже весь остальной путь это светлое состояние освобождения от темного, угнетавшего, чем жила до этого дня, не покидало ее.
Сына и невестку она успела захватить на выходе — оба снаряжались на работу. Степанида, плача, рассказала, как не дает ей никакого житья старик, как бьет ее, и вот опять покалечил, того гляди, окривела бы на старости лет, и вот пришла к вам.
— Христом богом молю, примите. Чтоб на спокое помереть. Вот и корову привела.
— Да на что она нам? От своей-то отказались, — сердито сказала невестка.
— Как это отказались? — растерянно спросила Степанида и осуждающе поглядела на сына. — Без коровы как же?
Сын вяло махнул рукой.
— Проку-то чего с нее. Одни заботы, — сказал он.
— Все! Хватит! Твоему-то безногому льгота, — зло закричала невестка, — а тут и сена колхозу накоси, а то и выпаса не дадут, и молоко сдавай, и телят откорми молочком да сдай. Хватит!
Степанида встревоженно поглядела на нее.
— Так что, не нужна, что ль, Волнушка!
— Ну коли привела, так чего ж… Вишь, старый черт одурел совсем, — сказал сын и твердо добавил: — Оставайся.
— Ладно, живи, — немного подумав, разрешила и невестка. — А корову, коли привела, сдадим на мясо в живом весе. Игорек