— Постой, постой, пострелёнок! Ты уж больно несёшься во всю прыть. Очень хорошо! Вот ты мне лучше правило скажи, где пишется мягкий знак в глаголах.
И я быстро, но чётко отбарабанил ему это правило и привёл примеры. Елена Григорьевна смотрела на меня растроганно, и я чувствовал, что она гордилась мною.
Но тут произошло событие, которое потрясло меня до слёз. Наш поп указал на меня толстым пальцем и, прищурившись, ехидно усмехнулся.
— Это раскольничий грамотей, будущий начётчик.
Дока! У нас он всех солдаток в соблазн вводит: письма им пишет этакие красноречивые — и по надобности и без надобности.
Я замер, и в глазах у меня потемнело. Должно быть, мне стало дурно, потому что инспектор встал с гневом в лице и, склонившись над столом, протянул ко мне руку и положил её на моё плечо. Меня обнимала Елена Григорьевна и, задыхаясь от волнения, шептала:
— Успокойся, Федя! Ничего, ничего. Батюшка шутит.
Я смутно услышал строгий голос инспектора, и голос этот показался далёким:
— Тут экзамен, батюшка, а не церковный суд. Неводить вам счёты с ребёнком непозволительно.
Елена Григорьевна с надрывом в гслссе негодующе проговорила:
— Всё, что вы сказали, батюшка, это неверно, это сплетня. Я Федю знаю очень хорошо. Это чистый и любознательный мальчик.
А старик священник сокрушённо вздыхал:
— Эх, отец Иван, отец Иван!..
Я расплакался, и Елена Григорьевна повела меня на мою скамью. Сквозь слёзы я увидел, как Шустёнок скалил острые зубёшки и смотрел на меня злорадно.
Но голос нашего попа гудел непримиримо:
— Ребёнок… Этому ребёнку — двенадцать годов. Грамотейство его служит только раскольничьей общине.
Инспектор, видимо, очень рассердился, его голос глухо, но повелительно оборвал ворчание попа:
— Давайте не отвлекаться, отец Иван. Не будем волновать детей.
Когда я пришёл в себя и успокоился немного, инспектор назвал мою фамилию и поманил меня рукой. Я подошёл к столу с оторопью, и меня встретил добродушный смешок нашего попа. Он расчёсывал пальцами свою бороду, и лучи морщинок от глаз к вискам приветливо шевелились. В острых зрачках его играл лукавый огонёк.
— Ты чего же так струсил‑то, Фёдор? А ещё на море с ватажниками жил! Мы ведь с тобой — друзья, а ученик ты у меня был отменный. Спрашивай его, отец Сергий.
Но у меня дрожали руки и ноги: его глаза обжигали и душили меня, и мне было страшно. Так, вероятно, чувствует себя мышонок, когда на него смотрит кот, играя с ним.
Я не помню, как отвечал на кроткие вопросы старичка. Остался в памяти один момент: отец Сергий, как добрый дедушка, почему‑то вышел из‑за стола, погладил меня по голове, проводил на место и прошептал мне в ухо, щекоча мою шею бородой:
— Учись, учись, дружок! Знание — сила. И паче всего возлюби истину. А правда в душе живёт. И никогда не гаси этого светильника. Успокойся, милый!
XXXVII
После экзаменов я почувствовал себя старше и зрелее, словно выдержал трудную борьбу и добился победы. Я впервые переживал огромную радость этой победы и ощущение свободы, которая была завоёвана мною и работой в школе и в общении с людьми, прибывшими из другого мира.
Каждый день после работы по двору — надо было проводить корову в стадо, нарубить хворосту на топливо, сходить к колодцу за водой — я бежал к Петьке в кузницу и становился к мехам.
Когда я заходил к Елене Григорьевне, она встречала меня в своей горенке с радостной приветливостью:
— А–а, Федя пришёл!..
Мне было больно думать о том, что она скоро уедет домой и я больше никогда не увижу её. Я отводил глаза в сторону и едва сдерживал слёзы.
— Без вас меня съедят здесь… — горестно лепетал я, и у меня дрожали губы. — Мы бы тоже с мамой уехали, да денег отец не высылает. А избу никто не купит, корову хоть даром отдавай — безденежье у всех.
Она подходила к раскрытому окну, за которым горел солнечный день и ослепительно белели тугие облачка на бархатной синеве неба, и ободряла меня:
— Вот переедешь в город и там заживёшь свободнее.
Хорошо было бы, если бы ты смог учиться дальше: кончил бы гимназию, пошёл бы в университет.
Однажды явился к ней отец Иван. Он прошёл на середину комнаты, три раза перекрестился широким старообрядческим размахом и сделал три поясных поклона в передний угол. Отечески улыбаясь, он покровительственно пошутил:
— Ну, милая барышня… Не ждали меня — знаю, а я вот посетил вас. Решил поздравить вас с хорошими успехами, благополучным окончанием учебного года. Оно следовало бы учительнице, молодой девице, первой удостоить священника своим визитом и принять от него благословение, но снисхожу к вашей юности.
Поправляя над ушами косицы, поглаживая левой рукой рясу на животе, он собирал и распускал лучистые морщинки около глаз и, как власть имущий, медленным, важным шагом прошёлся по комнате, зорко всматриваясь в стены, где кнопками пришпилены были фотографии и картинки, и в разбросанные книжки, и в бумаги на столе.
Елена Григорьевна, покрасневшая, смущённая, стояла у окна, около стола, и растерянно улыбалась, но в прозрачных глазах её трепетало беспокойство.
— Садитесь, батюшка! Извините, пожалуйста, что я не зашла к вам: все дни готовила отчёт инспектору народных училищ.
Отец Иван не сел, а продолжал медленно ходить по комнате, шурша своей длинной рясой.
— Для прогулочек время находится, барышня, да и сейчас вот, как вижу, делом не заняты, а забавляетесь с нашим дошлым раскольничком. Привечать же и потворствовать ему не надо бы, чтобы не мешать мне вести борьбу со старообрядчеством. А борьбу эту необходимо вести нам сообща, ведь учительство‑то служит у нас церкви и отечеству на пользу.
Елена Григорьевна схватила со стола исписанные листы бумаги и дрожащими руками свернула их в трубку. Ухо и щека у неё были красные от прилива крови, а на розовой шее билась какая‑то жилка. Срывающимся голосом, но сдерживая гнев, Елена Григорьевна возразила:
— Я работаю, батюшка, в светской, земской школе.; Ребят я учу грамоте, воспитываю любовь к книге, к знанию. Я стараюсь, чтобы каждый из детей был чист, честен и трудолюбив.
Поп строго улыбнулся, слушая Елену Григорьевну, и гулко оборвал её:
— Без слова божия нет душевного целомудрия. Только свет христов просвещает всех.
Елена Григорьевна смело и твёрдо проговорила:
— Учительская интеллигенция идёт в деревню не для религиозной борьбы, а для просвещения народа — для того, чтобы воспитать человека.
Отец Иван остановился и, отразив взмахом руки её слова, обличительно провозгласил:
— В ваших словах — тоже раскол, только безбожный.
Елена Григорьевна возмущённо запротестовала:
— Вы — священник и должны дорожить правдой и совестью.
Поп заулыбался добродушно, и в глазах его заиграло лукавство.
— Не обижайтесь на меня, барышня. К вам у меня нет никакого взыскательства. Мне, любопытствующему человеку, интересно видеть молодых людей нашего времени, особенно женщин. И вижу, наблюдая не только вас, что девушки, получая образование, свободно становятся на свои ноги. Для семейной жизни они уже не пригодны, стремятся к равноправию с мужчинами и заражаются отнюдь не женскими мыслями. Горестно, что они убивают в себе мать.
Елена Гр игорьевна засмеялась и начала с особой заботой и внимательностью расчёсывать и разбирать мои кудри.
— Откуда это видно, отец Иван? Выводы ваши ни на чём не основаны.
Я чувствовал себя нехорошо. Поп как будто заполнял собою всю комнату, и мне было тягостно. Что‑то гнетущее, как ужас, давило мне сердце. Хотелось юркнуть в дверь и опрометью убежать домой. Но я был словно без памяти, парализованный какой‑то зловещей силой, которая вошла сюда вместе с этим человеком в рясе.
Он остановился перед столом и стал перебирать книги. Одну из них он осмотрел со всех сторон, взвесил в руке и усмехнулся:
— Вот оно что!.. Писарев… Белинский… Враги церкви божией у вас в почёте… И вы стоите преградой в борьбе моей с расколом. Недаром так дружно сходились у вас крамольные люди… Одного из них уже изгнали…
Елена Григорьевна молча подошла к нему, вырвала у него из рук книгу, положила её к другим и всю стопку отнесла к себе на подоконник.
— Я вижу, батюшка, — с холодной сдержанностью проговорила она, — что мои книги вас раздражают, хотя вы их, похоже, не читали. А рыться на чужом столе с целью сыска как будто неприлично.
Этот упрёк Елены Григорьевны не смутил попа. Он опять заходил по комнате и с благочестивым восторгом стал говорить о каком‑то Неплюеве, о беспримерной его книге, полной дивной красоты и премудрости. Говорил он красноречиво, искусно играя голосом и лицом, вдохновенно поднимал голову и вскидывал руки в широких рукавах. Он так увлёкся и залюбовался своей речью, прислушиваясь к ней, что даже я почувствовал обаяние его проникновенного голоса и музыкальный узор его слов, которые выливались плавно, непрерывно и как будто вихрились над его апостольской головой. Он напомнил мне Митрия Стоднева, но у настоятеля не было этого властного величия и проповеднической внушительности.