Но коробка нет, и я кладу в ямку свой коробок с лежащей в нем Пертой. Засыпаю его землей и смотрю на крышу вольера, чтобы увидеть там себя самого. Меня там нет. Я возвращаюсь в вольер и беру палочку, которой пользовался, вычищая грязь из углов клеток. Очищаю ее от помета и делаю черным карандашом надпись на дощечке. Выхожу и втыкаю палку с прибитой к ней дощечкой в землю у могилы. Птичьих следов рядом нет. Я просыпаюсь.
Днем все мои мысли заняты только моим сном. Горло болит, потому что его сдавливают бесшумные рыдания. Но я не плачу, хотя следовало бы. Выпускные экзамены в самом разгаре, так что никто не обращает на меня особого внимания.
Следующей же ночью я опять стою над могилой Перты. Мой сон стал больше похож на сон. И все в нем происходит не так, как обычно. Я не вижу других птиц. Когда я летаю, это происходит как при замедленной киносъемке. Словно во сне.
Лечу на дерево, к детям, и кормлю их. Говорю, что мать не вернется, но я о них позабочусь. Весь день и всю ночь я провожу, сидя на краю гнезда, кормлю их, когда они хотят есть, и вспоминаю о Перте. Знаю, они ее не запомнят. Для них она в эхене, вот и все. Тут не о чем думать; для них это не важно.
В моем сне проходит несколько недель; я ращу своих птенцов, они начинают летать и присоединяются к другим птицам. Они свободны, могут лететь, куда им вздумается. Мои дети — настоящие птицы, и только. Я не показываю им, где похоронена Перта, для них это не имеет значения. Во сне я все более и более становлюсь человеком, птичье начало во мне становится все призрачнее. Сам сон кажется менее и менее реальным.
Да и в моей дневной жизни я уже не так интересуюсь разведением канареек. Теперь я хорошо вижу, что они всего лишь канарейки. Все, что происходит в вольере, кажется мне обыденным. Птенцы все на одно лицо, такие похожие. Я больше не могу отличить канареек этого года от прошлогодних. Чувствуется, что все подходит к концу. Что-то и вправду закончилось.
На крыше вольера я сооружаю большую кормушку, а над ней делаю крышу, чтобы ее не мочило дождем. Там же я сооружаю высокие насесты для моих летунов, чтобы они могли клевать корм, находясь в недосягаемости для котов. Закончив эту работу, я выпускаю на волю всех птиц из большой клетки. Несколько самок еще сидят в гнездах, им я разрешаю остаться.
Когда последний выводок подрастает, я опять ставлю на место перегородку, разделяющую клетку на два этажа, верхний и нижний. Теперь я начинаю отбирать поющих самцов, беру их из большой клетки для самок и помещаю на нижний этаж. Когда канарейки-производители заканчивают выращивать птенцов, вылупившихся из яиц третьей кладки, я тоже сажаю их в большие клетки. Пташка выглядит уставшей, но ведет себя так же дружелюбно, как и всегда, и я выпускаю ее полетать на свободе. Выпускаю я и Альфонсо, это для него первый полет на воле. Летит он неважно, потому что чересчур долго просидел в тесной клетке, но он быстро осваивается и подолгу летает между вольером и домом, между домом и ближними деревьями. Я не уверен, что он вернется назад в клетку, но он возвращается. Я решаю перевести Альфонсо и Пташку к моим летунам. Они это заслужили.
Трое из моих канареек, летающих на свободе, совсем забросили клетку; Они спят на дереве или на крыше дома. Я оставляю для них дверцу клетки открытой, но они не возвращаются. Теперь у меня летают на воле около шестидесяти канареек. Когда я их вижу, то испытываю гордость. Я чувствую, что помог им вернуться в родную стихию. Меня интересует, будут ли они держаться вблизи моего дома теперь, когда не спят в клетках. В конце лета живущие в северном полушарии зяблики всегда мигрируют. А как насчет канареек? Сделает ли из них инстинкт перелетных птиц, и если да, то куда они полетят? Покинут ли меня Пташка и Альфонсо? И вообще, как далеко могут улететь канарейки без подходящего корма? Думаю, им ни за что не добраться до Африки, откуда они родом. Научатся ли они питаться теми зернами, семенами и фруктами, которые едят наши зяблики? Станут ли они скрещиваться с зябликами или будут держаться особняком? Впрочем, какая разница. Как здорово видеть их летящими на свободе.
В клетках вольера у меня больше двух сотен птиц. Больше половины из них самцы. Цены на канареек просто астрономические. Скорей бы птицы достаточно подросли, чтобы их можно было продать. Не хочу больше держать их в клетках. Вот здорово было бы отпустить всех, но этот молодняк не имеет достаточного опыта жизни на воле, так что не стоит. К тому же отец с такой радостью подсчитывает, сколько мы выручим денег, когда их продадим. Он так здорово поддерживал меня и защищал перед матерью, что я не могу его подвести. Правда, ему бы хотелось загнать всех моих летунов в клетку и тоже продать. Он все время слушает, как они поют, и различает самцов по голосам. Всего он насчитал тридцать пять кенаров.
Мой сон мне продолжает сниться, но я там всегда один. Я вижу, как летают другие птицы, однако держусь от них в стороне. Всю ночь я летаю в полном одиночестве. Летаю во все места, где когда-то бывал. Летаю над кронами деревьев и крышами, а иногда поднимаюсь высоко в небо. Это для меня так легко, я чувствую себя гораздо более человеком, чем птицей. Это летаю я, парень, которого зовут Птаха. Я взмахиваю руками как крыльями, и это так просто. Уже одна мысль, что я это могу, позволяет мне летать. И во сне мне всегда хочется показать кому-нибудь, как это делается. Вот здорово было бы научить летать Эла или отца. Когда летаешь, это кажется так невероятно просто.
Приезжает прошлогодний оптовик и покупает всех моих канареек сразу. Мы получаем по девять долларов за самца и по три за самку. Итого — тысяча пятьсот долларов с лишним. Отец не понимает, почему я продаю и птиц-производителей. Он все еще хочет поймать летунов и продать их, но я не позволяю. Это мои птицы. Я даю ему понять, что собираюсь использовать их для разведения на следующий год.
Теперь в моем вольере совсем тихо. Я навожу в нем чистоту и накрываю гнездовые клетки газетами. Ночью в моем сне я начинаю ощущать какое-то странное беспокойство. Даже во время полета я думаю о чем-то другом, хотя не могу понять, о чем именно. Потом догадываюсь. Это позыв собраться в стаю и улететь. Интересно, чувствуют это другие птицы или только я один? А как насчет птиц, которые мне снятся?
Днем я наблюдаю за птицами и уверен, что они готовятся к перелету. Они все чаще собираются в стаю, все реже порхают по двору. Стали больше есть, а если куда улетают, то подальше. Иногда на дворе вообще не остается птиц часа на два, а то и на три.
Мать начинает жаловаться на птичий помет и на шум. На самом деле это не шум, а пение. Отец утверждает, что зимой, когда наступят холода, все канарейки замерзнут. Он говорит, что жестоко с моей стороны вот так выставить их за дверь и что нужно вернуть их обратно в вольер. Но большинство из них никогда не жило в клетке.
Он открывает дверцу большой клетки и переставляет в нее кормушки. Канарейки начинают прилетать в нее, чтобы поесть, а потом и на ночь. Некоторые, как Альфонсо, по-прежнему спят на дереве, но большинство все-таки предпочитает вольер, а иногда там оказываются вообще все птицы. Я понимаю, что близится время, когда отец захлопнет дверцу и они окажутся взаперти.
В моем сне я обращаюсь к остальным канарейкам и говорю им, что пора улетать. Убеждаю их, что если они будут спать в клетке, их там запрут и рассадят по садкам. Сперва они не понимают меня, потом не верят. Тогда берет слово Альфонсо: он заверяет, что я говорю правду, что я еще никогда не врал птицам. Пора улетать. Он утверждает, что знает дорогу, что перелет будет долгим и некоторые погибнут, но он отправляется в путь, и Пташка тоже, и они вылетят рано утром. Я слушаю, и мне становится грустно. Птицы поднимают галдеж.
На рассвете уже все готово; мы как один снимаемся с места. Альфонсо летит во главе стаи. Мы направляемся прямо на юг, пролетаем над газгольдером, над Лендсдауном, минуем Честер — и я лечу с ними. Что же происходит с моей жизнью, удивляюсь я. Проснусь ли я когда-нибудь опять в своей постели?
Потом как-то так получается, что я уже не с ними. Я лечу высоко в небе и смотрю, как они удаляются. Я не поспеваю, и они меня покидают. Я вижу себя в облике птицы, летящей с ними, сразу за Альфонсо и Пташкой и чуть повыше. Знаю, что я всегда буду с ними, куда бы они ни полетели. Со своей высоты я смотрю, как они, то есть мы превращаемся в маленькие точки, которые становятся все меньше и меньше, пока не исчезают совсем, и тогда я вижу лишь небо. Я чувствую, как становлюсь тяжелее, планирую, падаю на землю, так же, как падал когда-то с газгольдера, только немного медленнее. Падая, я машу руками, и тогда мне удается, хотя и с трудом, вернуться под опустевшее небо, в мой сон.