— Тебе на всех надо так кричать? — спросила Линда как-то вечером, когда они сидели в кухне.
— Если не работают как положено — да.
— Наверняка хоть раз кто-нибудь наорал в ответ на тебя, и тебе это вряд ли понравилось. Я бы хотела, чтобы в следующий раз ты об этом вспомнил.
— На меня никто никогда не орал. Только ты.
Но Линда знала, что это не так, и спросила:
— А в детстве? Слышала я кое-что… Иногда мне кажется, что я тебе не верю.
Она не поняла, кто больше удивился этим словам: сама она или Брудер. Он держал стакан, и от гнева у него тут же побелели костяшки пальцев; она замерла, представив себе, что сейчас он его раздавит, но Брудер поставил стакан на стол и ушел от нее. С того дня, как она приехала в Пасадену, о Брудере ей говорили многое и многие — нередко совсем противоположное тому, что рассказывал он сам, — и она не понимала, сумеет ли поверить ему еще раз или нет.
— Веришь ты во всякие сплетни, — бросил он, когда она спросила, правда ли, что, когда он жил в Обществе попечения о детях, его называли Чернышом. — Меня всегда называли только по имени.
Это тоже было неправдой — скорее, ему хотелось бы, чтобы это было так, хотелось, чтобы Линда знала его только таким, каким он был теперь. Брудер стыдился своего прошлого, и он жалел, что Линда не понимает, почему он не может от него отделаться; если бы она погладила его по щеке, то почувствовала бы, как пылает его тело, как толчками пульсирует в нем кровь. Он был оскорблен в своих чувствах и, бывало, только так и мог защищаться.
— Управляю здесь понемногу, — бывало, говорил он.
Каждое утро, еще до рассвета, Брудер забирал молодых упаковщиц из Вебб-Хауса и отвозил их в Пасадену. Эго были девушки лет пятнадцати или шестнадцати, родом из Восточной Пасадены, которых подбрасывали в местный дом призрения, потому что их матери, кто бы они ни были, прекрасно знали; больница Пасадены отказывала не только взрослым, чья кожа, к несчастью, была не молочно-белого цвета, но и детям, родившимся хоть чуть-чуть шоколадными. Дома призрения располагались на Калифорния-стрит и на Раймонд-стрит, его руководительницы, одетые в черное, возносили молитвы Мадонне Гваделупской, раздавали молоко всем детям Пасадены, не различая происхождения маленьких чмокающих ротиков, и, конечно же, эти уважаемые дамы — они молились о том, чтобы в своем зеркале узреть лик Мадонны, — помещали младенцев в городские приюты. Так в Вебб-Хаусе оказались большинство девушек-упаковщиц, и, хотя они были уроженками Пасадены, хозяева города не считали их своими, ведь, кроме своего приюта, девушки почти ничего не знали, никогда не были ни в Ламанда-Парке, ни в Итон-Уоше, где в домах между палисандровыми деревьями слышался только испанский язык. Девушки-упаковщицы не отличались хорошими манерами, чтобы работать в особняках на Ориндж-Гроув-авеню и Хиллкресте, — это они слышали всю жизнь и в конце концов сами начинали думать так же. «Я воспитала своих девочек работницами» — так в статье о городском благотворительном фонде выразилась миссис Эмили Вебб, директриса Вебб-Хауса. Вместе с девушками из Вебб-Хауса на упаковке работали и жители других мест долины: Джуниор-Рипаблик и Розмари-Коттедж, где неторопливые по характеру девушки изучали премудрости кухни; приезжали работники с предгорий Альтадины, где в жестком кустарнике прятались саманные домики, соседствуя с логовищами львов; приезжали из бунгало Восточной Пасадены, где каждый ребенок любого возраста собирал деньги в мелкий, хорошо вычищенный горшок. Приезжали из деревенских домов, прижимавшихся к особнякам, где огромные семьи размещались на ночь в койках, гамаках, матрасах-скатках, где бабушки мягкими, как авокадо, ладонями будили всех на работу еще до рассвета: мужчин на ранчо, где выращивали цитрусы, люцерну и кукурузу, которая пока еще росла по окраинам Пасадены; женщин в прачечные и на кухни гостиниц, к задним дверям особняков, в подвалы, где их ждали пышущие паром корыта с бельем, заготовленным для стирки. Но девушек с самыми сильными и некрасивыми руками, с лицами, которые не украсила бы кружевная наколка горничной, ждал грузовик Брудера на Раймонд-стрит-стейшн, и ехали они на ранчо Пасадена, где за день работы на упаковке платили чуть меньше, чем получали горничные в гостинице «Виста».
Каждый день ровно в час замирали резиновые ленты конвейера, начинали шуршать струи душа, и в упаковке воцарялась усталая тишина — приходила Линда с обедом. Упаковщица по имени Эсперанса помогала ей раздавать лепешки и апельсиновый лимонад. На полчаса упаковщицы тяжело опускались на стул, сдвинув на затылок свои полотняные кепки, и начинали работать челюстями. Некоторые выходили во двор — покурить в тени перечного дерева, но почти все девушки оставались в цехе, сплетничали, вытирая шеи платками. Эсперанса, у которой сестра была кормилицей у наследницы богатого производителя шоколада, мечтала стать швеей и в перерывах вышивала фартуки себе и своим товаркам, изображая то гроздь винограда, то плетистую розу, то лодку под желтым парусом, качающуюся на волне. Помогая Линде раздавать обед, она рассказала, что надеется получить работу в особняке — подшивать платья мисс Пур и украшать носовые платки капитана Пура золотыми монограммами.
Такая мечта казалась Линде очень странной; сама она все чаще представляла себе, какие мрачные там, тихие коридоры, как тяжелые парчовые шторы не пускают внутрь ни единого лучика солнца. «Все равно что в клетке», — думала она, но Эсперанса слышала от сестры, что, если работаешь в особняке, тебе обеспечена горячая еда зимой, холодное питье — летом, одна ванная комната на четверых и собственная кровать. Каждый раз, когда в упаковке появлялся Уиллис, Линда замечала, как Эсперанса отбрасывает на кепку волосы и начинает трясти фартуком, чтобы он заметил, какой у нее на нагруднике вышит красивый апельсин. Когда Уиллис заговаривал с Линдой, она чувствовала, что Эсперанса не сводит с нее глаз, а потом заметила, что не одну ее интересует, что происходит между капитаном и новой стряпухой. На что они глазели, Линда никак не могла взять в толк.
Не подозревала она и того, что внимательнее всех следят за ней глаза Брудера.
Урожай в тот год выдался на редкость отличным, «апельсинщики» и другие работники передавали в упаковку сначала сотни, а потом и тысячи ящиков с апельсинами. В обычный год самые урожайные деревья Пасадены давали по два больших ящика, а сейчас сборщики настригали с них столько, что не хватало и трех ящиков. Тележка Слая и Хертса сновала между рощей и упаковкой; ящики были накрыты синим брезентом, защищавшим апельсины от солнца. У дверей упаковки ждала своей очереди целая гора апельсинов высотой футов девять, и это заставляло Брудера сердито хмуриться. Он покрикивал на девушек, поторапливал их, но Линде было ясно, что быстрее работать уже нельзя, и когда она предложила Брудеру нанять еще работниц, он ответил, чтобы она не лезла, куда не просят, а то он и ее на упаковку поставит. Линда охотно помогла бы им, но, только она разделывалась с завтраком, наступало время обеда, а там и до ужина было недалеко. Ее отдых наступал ближе к полуночи, а рабочий день начинался без четверти пять утра.
Ящики с собранными апельсинами должны были два дня простоять на упаковке — с цедры испарялась лишняя влага, и плоды лучше переносили транспортировку. Сотни ящиков все сильнее терзали Брудера — он ругал упаковщиц лентяйками, — особенно когда появлялся Уиллис и, вертя в руке апельсин с вмятиной, спрашивал: «Ну а с этими когда разделаетесь?» Как-то Уиллис привел с собой Лолли. Они собрались поиграть в теннис, поэтому он был в белом жилете и хлопчатобумажных брюках, а она — в юбке в складку и с белой лентой на лбу; она отказалась выходить из машины и издалека смотрела на упаковку, прикрыв глаза ладонью, как щитком.
— Глупый он, — говорил Брудер об Уиллисе.
— Он очень себе на уме, — возражала Линда.
— Я тоже.
Эсперанса, когда не помогала Линде, мыла апельсины в теплой воде и мягкой щеткой очищала грязь с их кожицы. Потом она подставляла их под холодный душ, после этого на тележках апельсины везли на просушку горячим воздухом, чтобы перед сортировкой они были совсем уже сухие. Сначала упаковка напоминала Линде рыбный цех Фляйшера, но потом она поняла, что здесь все устроено гораздо сложнее: упаковщицы раскладывали апельсины по размеру с точностью ювелиров, оценивающих бриллианты. Во время сбора урожая Уиллис почти не отходил от сортировочного стола, понимая, что именно здесь и делаются его деньги. Он внимательно смотрел, как брезентовая лента несет апельсины мимо сортировщиц, а те оценивают их размер и качество и раскладывают плоды по сортам.
Сортировщики были народ опытный, обученный под бдительным оком мистера Гриффитса, и Уиллис любил стоять позади них и наблюдать, как они, распределяя апельсины по сортам, раскладывают их по четырем разным лентам, которые несут плоды к сортировочным машинам. «Эти люди платят за ранчо», — часто слышали от Уиллиса. Когда он был в плохом настроении, то выражался иначе: «Эти сортировщики меня разорят!» Сортировщики ходили в белых лабораторных халатах и перчатках, тщательно рассматривали каждый плод, что удивляло Линду — еще и потому, что они вроде бы не обращали внимания на Уиллиса, когда он пробовал возражать им: «Вон тот апельсин был просто отличный!» Один сортировщик, красноносый мистер Фут, делал вид, что плевать хотел на Уиллиса, но, когда тот потребовал его уволить, Брудер отказался. «Тогда я сам это сделаю», — заявил Уиллис, но время шло, а мистер Фут так и не сходил со своего табурета, перебирая апельсины руками в перчатках и отбрасывая негодные.