Другие горничные жили либо в мансарде на третьем этаже, где летом балки сильно нагревались от жары, либо в узеньких комнатушках за кухней, где от паров масла у всех лоснились лица. В доме для работников поговаривали, будто Роза спит на подушке, сделанной из иссиня-черных волос ее матери, и в ее крошечной комнате, куда почти никому не позволялось входить, все оставалось точно так же, как в день ее смерти, — белые тонкие простыни на матрасе, взбитые в аккуратные квадраты подушки, цветной карандашный портрет держащихся за руки Розы с матерью в саду. Комната была на третьем этаже, с единственным слуховым окном, которое впускало утренний свет и из которого ей был прекрасно виден любой посетитель ранчо. Ее мать повторяла: «Следи, кто приходит и уходит», и всю свою жизнь Роза старательно выполняла этот совет, как будто он был самым ценным, что оставила ей мать. Ее смерть стала большим горем для совсем еще маленькой Розы, и в глазах на тонком лице застыла печаль. Она была хрупкого, но не девчоночьего сложения; скорее, она напоминала молодую вдову — с виду тонкую, но сильную женщину, закаленную превратностями жизни, выпавшими на ее долю. Роза не принимала никаких ухаживаний, с которыми к ней приставали работники; их игривые слова звучали для нее как взрыв вражеской гранаты; она как будто не слышала их зазывный свист сквозь зубы и шепот по-испански: «Роза! Моя Роза!» Она старалась пореже заглядывать в дом для работников, где свист сухих губ был таким же обычным делом, как открытка в День святого Валентина. Если какой-нибудь смельчак кричал ей вслед, она его не видела и не слышала, но это распаляло парней еще больше. Некоторые спрашивали Линду и даже Брудера: что им сделать, чтобы Роза улыбнулась? Одного застукали, когда он ночью пробирался на холм, чтобы спеть ей серенаду, — его выдала блестевшая при лунном свете губная гармошка. Другие не жалели недельного заработка на дурацкие подарки — музыкальную шкатулку, отделанную ракушками, или розовую розу, подвешенную внутри воскового шара. Но Роза оставалась глуха ко всему — многие думали, что причиной было ее горе. Она в упор не видела парней. Она принимала знаки внимания только от одного человека — по крайней мере, так думала Линда, раскладывая новые блузки и юбки по полкам глубокого шкафа вишневого дерева, украшенного изящной резьбой. В дверь постучали, она с испугом подумала, кто бы это мог быть, но потом услышала голос Эсперансы — та спрашивала, можно ли войти. Она принесла образцы своего шитья и сунула их прямо Линде в руки.
— Покажешь ему? Это я для него сделала, — сказала Эсперанса, протягивая фетровый мешочек с клапаном и вышитой монограммой капитана Пура. — Это для его медали. Пусть кладет на ночь, когда спать будет ложиться.
— Попробую, если получится.
— А ты попробуй! Ради меня, хорошо?
И тут Линда поняла, что Эсперанса хитрее, чем кажется. Та сказала:
— Я тебе говорила, что вчера вечером видела Брудера с Розой? Наверное, в воскресенье ходили куда-нибудь…
Тут она захихикала.
— Брудер с Розой? Вчера? — переспросила Линда и подумала про себя: «Сначала с ней, а потом со мной?»
— Они на комбайне ездили в конце дня, почти вечером. Я видела, как они пили лимонад и слушали граммофон.
Линда подумала — значит, Брудер угощал Розу апельсиновым лимонадом, а может, еще и апельсиновым тортом, покрытым тонкой, как первый ледок, глазурью? Эсперанса, у которой все пальцы были исколоты иголкой, рассказывала, что они, похоже, неплохо проводили время.
— А я все думала: и где ты была, Линда? Правда думала!
— На кухне, посуду мыла, — ответила Линда, сама удивляясь, как это она упустила из виду такое событие и как так получилось, что свидание Брудера с Розой случилось раньше, чем ее первая ночь любви. Ей вдруг стало холодно и очень одиноко, и, когда Уиллис скромно постучал и просунул в дверь голову, она была ему искренне рада.
— Ну как, у вас все в порядке?
Она поблагодарила его за доброту.
— Вам что-нибудь принести?
Она ответила, что он и так много для нее сделал.
Разместив вещи и положив коралловую подвеску на туалетный столик, Линда сбежала по черной лестнице и поспешила вниз, в дом для работников. День прошел так же, как обычно, — она раскатывала тортильи, варила фасоль, добавляла в нее кубики ветчины и жира, кольца лука, кружки моркови. Она отнесла обед «апельсинщикам», другим работникам, Эсперанса, как всегда, помогала раздавать лепешки, завернутые в вощеную бумагу. Слаймейкер дремал на тележке в тени деревьев; она дала ему добавки, потому что, как ей показалось, заметила усталость на его лице; Хертс сидел рядом с ним, ничего не говорил и осторожно улыбался. Слай молча взял лепешку, отломил половину, отдал ее Хертсу, и оба поняли, даже раньше Линды, что что-то поменялось. Она спросила, видели ли они Брудера. Слай покачал головой; складки на его шее перекатывались мягко, как валики.
— Он сегодня задержался — девушек забирал, — сказал Хертс.
Они молча принялись за еду, запивая ее лимонадом, и Линда так и оставила их на тележке; две длинные тени на земле сливались в одну.
После обеда она принялась жарить мясо, нашпиговав его беконом; по кухне плавал запах перца чили, грудинки, свиного жира. Со дна сковороды она собрала жир, оставшийся после жаренья, и добавила его в хлебное тесто. Пока мясо готовилось, Линда приготовила для парней апельсиновый пирог. Делая карамель из сахара, она сказала себе, что жизнь ее на Пасадене останется совсем такой же, какой была, только теперь придется подниматься еще раньше, чтобы успевать приготовить завтрак, пока все спят. За готовкой день тянулся бесконечно, она разносила еду сборщикам и упаковщикам, ближе к ночи возвращалась наверх, в особняк, после того как с террасы расходились музыканты и гасли свечи. Она жила в доме у капитана Пура, но не переставала напоминать себе, что ничего не переменилось, и, наверное, поверила бы в это, если бы не многозначительное молчание парней-сборщиков вечером, когда она кормила их этим мясом. Они ели быстро, облизывая пальцы, над мясом поднимался пар, и никто не говорил ни слова, кроме: «А еще можно?»
Она внесла апельсиновый пирог, и Хертс спросил: «Это что?» Когда она ответила, лица у всех вытянулись, а потом вошел Брудер и подлил масла в огонь:
— Разве ты не знаешь — они терпеть не могут есть то, что собирают?
Об этом Линду никто не предупреждал. Парни недовольно вылезли из-за стола. Когда они разошлись, Брудер спросил, как ей новая комната.
Она пожала плечами и ответила, что комната как комната — ничего особенного.
— Ничего особенного? Что, так быстро избаловалась?
— Как там Роза?
— А тебе зачем?
Она не ответила, и он продолжил:
— Сколько раз тебе говорить? Мы с Розой дружим. Когда-нибудь ты тоже захочешь, чтобы у тебя был такой друг, как я.
— Когда-нибудь, — ответила она и, оставив Брудера во дворе, понесла в кухню стопку грязных тарелок.
Земля под его башмаками была сухая и холодная, а пар от дыхания такой густой, что казалось, его можно держать в руках. Кухонное окно не было закрыто занавеской, и ему было видно, как суетится Линда. Вчера вечером в окне было темно, и эта темнота как бы приглашала его войти; занавеска на окне стала для него желанным, долгожданным знаком. Он рассчитывал застать там Линду. Да, у него был план, но потом он как-то рассыпался, ускользнул у него из рук. Брудер не знал, отчего сегодня утром Уиллис стал таким подозрительным, злился, что по дому для работников начали шушукаться, но не понимал, от кого пошла сплетня. Не от Хертса и Слая и уж точно не от Розы — нет, она бы такого не сделала после того, что рассказала Брудеру тогда, в субботу. Они сидели за столом, накрытым для пикника, и Роза не закрывала рот почти час, признаваясь, что сделала такую глупость, которой даже сама удивлялась: ее угораздило по уши влюбиться в капитана Пура, и она совсем не знала, как ей теперь быть. Брудер слушал ее молча до тех пор, пока она не разрыдалась над опустевшей бутылкой из-под содовой. «Думаешь, он мог бы влюбиться в тебя?» — спросил он. Нет, она вовсе так не думала, как и Брудер: они просидели почти до ночи, собственная жизнь предстала перед Розой в истинном свете, скамейка для пикника была вся в занозах и подростковых признаниях в вечной любви, вырезанных перочинным ножом. Брудеру не нужно было давать никаких советов, потому что Роза и сама знала, что делать. Она была молода, но душа у нее была твердой и в тот вечер единственный раз оказалась во власти чувств; вообще-то, она лучше всех прочих умела раскладывать все по полочкам. «Я знаю — нечего мне на него зариться», — сказала она, признавая правду, но и боясь, что Брудер сочтет ее совсем девчонкой из-за этих излияний. Брудер ответил: «Поматросит и бросит». Роза кивнула, признавая его правоту. Над ними висело темное, почти ночное, небо, красивый розовый свет был так нежен, что никак не мог задержаться на небе. Брудер пообещал, что никому, никогда и ничего не расскажет, и даже Линде; Роза знала, что ему можно доверять, а ему даже не пришло в голову нарушить свое обещание, и лишь много лет спустя — когда было уже слишком поздно — он пожалел, что поверил, будто хранить секрет — благородное дело.