— Вот что, куратор, — сказал я, постаравшись вложить в последнее слово по максимуму сарказма. — Я думаю, что ты псих. Но это не важно. Талант — мой, тебе понятно? Мой. Ни в шутку, ни всерьез я не собираюсь им торговать. Никаких купчих подписывать не стану. Понял? Теперь можешь убираться вместе со своими деньгами, бабами и тачками. Которые, ко всему прочему, наверняка липа.
— Ну‑ну, — лениво сказал Лопух и потянулся в кресле. — Вчера я продемонстрировал тебе кое‑какие свои возможности. У тебя ведь таких телок не было, Вронский, а? Несмотря на известность, признание, талант. — На слове «талант» он усилил голос. — И не будет. Кому нужен нищий, дерганый, вечно пьяный или обдолбанный поэтишка‑неудачник. У которого ни рожна, ни хрена и долгов мошна. Который систематически спускает гонорары и премии на водку и ширево. Который живет в свинарнике. У которого никого нет. Ни жены, ни детей, ни родственников. Даже друзей нет, одни собутыльники да еще кучка подхалимствующих графоманов.
— Это у тебя нет! — Я был уже на грани истерики, — Понял, ты?! У тебя никого нет и не будет, и у таких, как ты. О таком друге, как у меня, ты можешь лишь мечтать.
— Это тот чернявый, что ли? — спросил Витька насмешливо. — Как его, Марат? Который оплачивает твои счета в кабаках в обмен на право сочинять дрянную музыку на твои стихи. Это его ты называешь другом?
— А пошел бы ты на…
— Что ж, — Лопух бросил взгляд на часы и поднялся, — я и не сомневался, что ты откажешься, Вронский. Ничего, время у нас с тобой есть. И будь уверен — я найду средства тебя убедить.
Это случилось на третий день, в полдень. Я вернулся домой из издательства, где выклянчил у редактора аванс за новый цикл сонетов, к которому еще не приступал. Аванса едва хватило, чтобы отдать половину долга Вагизу и выцыганить у него два грамма дури под обещание в ближайшее время вернуть остальное. Телефонный звонок застал меня за прокаливанием ложки с дозой над огнем спиртовки.
— Олег. — Голос Инги в трубке казался далеким и неживым. — Ты уже знаешь?
— Что знаю?
— Марат.
— Что Марат?
— Марата больше нет.
— Что‑о‑о‑о‑о?!
— Он погиб. Я только что говорила со следователем или каким‑то другим милицейским чином. Сначала он обрывал телефон тебе, но не дозвонился.
Трубка выпала у меня из ладони и повисла, маятником раскачиваясь на проводе. Я зацепил сердцем осколок разорвавшейся в груди мины. Взрывной волной меня отбросило к стене, вмазало, вбило в нее и швырнуло на пол. Задыхаясь, ловя воздух судорожно распахнутым ртом, я тщился оттолкнуть, отринуть от себя рвущиеся из телефонной трубки слова, вернуть их обратно в нее, забить в микрофон и никогда не выпускать наружу.
— Застрелен, когда садился в машину. На Краснопресненской, — неслись на меня в атаку проговариваемые Ингиным голосом фразы. — Скончался на месте. По факту возбуждено. Похороны в пятницу. На Ваганьковском.
Я шел за гробом, струи мелкого косого дождя мешались у меня на щеках со слезами и скатывались в рот солоновато‑горьким настоем.
Марат. Верный и безотказный. Тот, кто являлся по первому зову, принося с собой понимание и даря утешение. Тот, который щедро делился всем, что имел. Который наряжал мои стихи в музыку, награждая их второй жизнью. Марат. Веселый, громкоголосый, удачливый. Единственный друг. Тот, который с детства. Который навсегда.
Он никогда ничего не брал, только дарил. У меня и брать‑то было нечего. Как там сказала эта сволочь: «Ни рожна, ни хрена и долгов мошна». Так и есть, но последний свой долг отдать я сумел. У меня было чем расплатиться. Стихами, моими стихами, единственным, что я знал и умел.
Как так выходит, что в людском гурте, где все мы разнородно непохожи, от нас уходят первым делом те, которые нам ближе и дороже? Бессильно слово выразить протест — кто слышит нас в пчелиных наших сотах?! Но вновь на нас проводит жуткий тест садист, живущий в облачных высотах. И тех, кто близок нам, его резон с лица земли сметает, как цунами. А дальше — больше. Грозовой озон сгущается, сгущается над нами… И вроде не проклятье и не сглаз, но не спастись и не сорвать стоп‑краны. И вырваны из нас кусочки нас. И ни за что не заживают раны.
В тот момент, когда последние комья земли забили раззявленное жерло могилы, в этот самый момент я осознал, что остался один. Что теперь у меня действительно никого нет. И не будет.
— Ну что? — Лопух сидел, развалившись, в том же самом продавленном велюровом кресле в спальне и изучающе глядел на меня. — Нужны еще доказательства или теперь веришь?
— Что значит «теперь»?
— Ты изрядно отупел от водки, Вронский. Теперь значит теперь. Веришь или хочешь, чтобы твоя Инга отправилась вслед за чернявым?
— Так это что… Это, хочешь сказать, ты… его… Марата?..
— Ну а кто еще? — хохотнул Лопухов. — Не дух же святой.
Я закрыл глаза. Посидел с полминуты молча, затем, оттолкнувшись от пола, бросился на него. Рванулся к нему, метя сжатыми до судорог кулаками в ненавистную губастую блеклую рожу. И — мир взорвался у меня перед глазами и померк.
Очнувшись, я обнаружил Лопуха в том же кресле.
— Очухался? — небрежно спросил он. — Хочу кое‑что тебе показать, погляди.
Лениво потянувшись к письменному столу, он ухватил декоративную малахитовую чернильницу, доставшуюся мне год назад в награду за победу в поэтическом конкурсе. Подбросил чернильницу в воздух и наотмашь рубанул ребром ладони. Я вскрикнул — минерал с треском раскололся и полудюжиной обломков разлетелся по сторонам.
— Так что не вздумай дергаться, дурачок, — прокомментировал гибель чернильницы Лопух. — Садись, поговорим. Ты так и не ответил на мой вопрос. Теперь веришь?
— Кто ты?
— Какая разница. Тебе это без надобности.
— Я хочу знать, кто хочет купить мою душу.
Он рассмеялся. Заливисто и громко, как тогда, восемь дней назад, после моего вопроса, были ли у него в роду психи.
— Душу, — замотал он головой, покончив с гоготом. — Нашел Мефистофеля. Я не имею ничего общего с адом, Вронский. И душа твоя мне совершенно ни к чему. Тем более что и не душа вовсе, а так, душонка. Мне нужно лишь то, о чем сказал. То, что досталось тебе по ошибке, в результате дурного выверта природы. Твой так называемый талант. И всё. Только это.
— Я не отдам талант неизвестно кому.
— Боишься, что попадет в дурные руки? — Лопух коротко хохотнул. — Ладно, изволь. Я — не человек. Моя раса и древнее, и мудрее, и во много раз достойнее вашей.
— К‑какая раса? О ч‑чем ты? — спросил я, запинаясь. Я боялся, элементарно боялся его и того, что услышал. Меня било, колотило от страха.
— Ты не понял? Плохо быть туповатым. Моя раса. Та, которую недалекие хомо хм‑м… сапиенс как только ни называли и о которой каких только благоглупостей ни городили по невежеству своему и дремучести. Впрочем, что с вас взять. Ты можешь называть меня так же, как прочие. Вампиром. А хочешь — вурдалаком, упырем, нежитью, мне без разницы.
— Ты — вампир? — ошалело пробормотал я. — Что за бред? Ты встаешь из гроба по ночам и пьешь кровь?
— Болван, — сказал Лопухов сердито. — Это вымыслы ваших невежественных кликуш. Которые, сталкиваясь с чем‑то, что не в силах объяснить, рядят это в мистическую чепуху. Мы берем от вас то, в чем нуждаемся, без всякого кровопийства. И без всякого сопротивления с вашей стороны. Нас мало, так что вы даже не замечаете, что кто‑то пользуется вами и вашими дутыми ценностями. Деньги, техника, механизмы, ваши дома и дворцы, ваши женщины, мы интересуемся всем этим в основном из любопытства да еще от привычки к приличной жизни. На самом деле нам интересно совершенно другое. То, чем природа незаслуженно и несправедливо обделила нашу расу и по недоразумению наградила некоторых из вас.
— Талантом?
— Им. Забрать талант силой ни один из нас не может. Увы. Мы вынуждены унижаться и вступать в сделки, чтобы получить то, что принадлежит нам по праву.
«Вот оно как, — подумал я. — Вот, значит, какой поганый, гнусный расклад. Высшая раса… Надо же, до чего поразительный мерзкий гнилой ублюдок».
— И что, — я больше не боялся, страх ушел, теперь меня разбирало лишь любопытство напополам с гадливостью, — были люди, отдавшие вам талант?
— Конечно. Все те, о которых говорили или говорят, что «списался», «выложился», «халтурит». Очередная человеческая глупость. Эти люди признаны, богаты, счастливы и живут в ладу с собой. Не говоря о том, что не терзаются творческими муками.
— Надо понимать, были и другие? — спросил я осторожно. — Те, которые отказались?
— Глупцы были, есть и будут всегда.
— И кто же эти глупцы?
— Зачем тебе? Впрочем, пожалуйста. Ваше все не отдал причитающееся с него.
— Что?
— Опять не понял? Это ведь не мы, а вы называете «вашим все» курчавого недоноска. Трус, скандалист и бабник Пушкин отказал моему сородичу Дантесу. За что и получил свое. Лермонтов отказал Мартынову, Есенин — тому, кого из страха называл черным человеком. Высоцкий… Впрочем, этот список можно продолжать долго, среди вас глупцов всегда было больше, чем существ разумных.