Наверное, в далекой юности его простоватый облик производил умильное впечатление, и напоминал молодого поэта Есенина: небесно-голубые глаза, вьющиеся льняные кудри, нос с легкой курносинкой на отнюдь не аристократическом, круглом и улыбчивом лице – одеть плисовые штаны и хромовые сапоги со скрипом, дать в руки гармонь – первый парень на деревне, да и только.
Но с годами поседели русые волосы, остриженные коротким ежиком, да и окружность лица стала другой – резче обозначились скулы, глубокие складки тянулись к углам рта. Глаза остались такими же бездонно-голубыми, но смотрели жестко и пристально из-под изрезанного морщинами лба.
– И почему, собственно, я должен тебе верить? – спросил капитан.
Они с Граевым сидели за столом на шестиметровой кухоньке. На столе лежали документы, удостоверявшие право Граева действовать от имени Поляковой Л.П. Рядом, на тумбочке, – телефон, по которому недоверчивый Крапивин позвонил Людмиле за подтверждением. (Изменившийся номер сотового насторожил капитана, и он подробно выспросил Людмилу, какая одежда и украшения были на ней надеты во время их последней встречи.)
– Какой толк в этих бумажках? Знает она тебя без году неделя… Что ты за гусь? У вас в агентстве всегда так принято – двери вышибать да пистолетами в женщин тыкать?
Граев понятия не имел о порядках, принятых в таких случаях в «Рапире», – не озаботился разузнать, когда готовил легенду. Поэтому предпочел сменить тему:
– А у вас в РУВД что принято? Подкладывать на больничные койки замотанных бинтами двойников? И прятаться от гостей с пистолетом в руке? У меня оснований верить вам ничуть не больше…
Повисла пауза. Крапивин о чем-то размышлял, почесывая коротко стриженный затылок – и внимательно разглядывал собеседника. Граев мысленно ругал себя за прокол. Мог бы сразу сообразить, зачем стоят под вешалкой совершенно неуместные летом валенки – чтобы замаскировать ноги спрятавшегося в груде одежды человека.
Капитан словно угадал его мысли.
– А ловко я с вешалкой-то, а? Сын надоумил. Как-то в прятки играли – я раз пять мимо проходил, чуть рукой не задевал – а не нашел…
Крапивин широко улыбнулся и протянул руку над столом.
– Ладно. Ничья, один-один. Попробуем поверить друг другу без особых оснований? В порядке эксперимента?
– Попробуем, – кивнул Граев и пожал протянутую руку.
– Но цепочка с тебя, не напасешься цепок-то, коли все так в гости ходить начнут, – сказал Крапивин с хитрым прищуром. И впервые стал действительно похож на деревенского детектива Анискина.
2.
«Да что же за день такой выдался, – думал Макс, – куда ни ткнись, куда ни подайся, – кругом мосты сплошные… К чему бы?»
И в самом деле: от обреченного особнячка он пошел, не очень представляя, куда идет, просто чтобы уйти подальше – шагал себе и шагал, не слишком быстро, но и не мешкая. Ровным, не привлекающим внимания шагом. Потому что скоро люди в погонах и люди в штатском будут рыть здесь землю носом, выискивая хоть следочек, хоть какую-то нить, за которую можно уцепиться…
Макс шагал и как-то неожиданно для себя оказался на берегу Луги. По его расчетам, река была совсем в другой стороне – но Ямбург лежал в крутой подковообразной излучине.
Местечко оказалось весьма живописным: унылые блочные пятиэтажки остались за спиной, домишки частного сектора лепились к берегу в стороне, выше по течению. А здесь – безлюдье: высокий обрывистый берег, бурлящая вода далеко внизу, и ты один…
И мост, вернее, два: один действующий, железнодорожный; от второго – старинного, царской еще постройки – осталась лишь опора, высящаяся на крохотном островке посереди реки. Мощная опора, основательная, никакого сравнения с железобетонной конструкцией, по которой полз Макс к жизни и воздуху. Громада, сложенная из здоровенных гранитных блоков, вызывала фортификационные аналогии: этакий форт Баярд в миниатюре…
Река здесь была мелкая, бурливая. Макс присел на траву, смотрел на пенистую, шумно обтекающую камни воду… И вспоминал другую реку и другой высокий берег… И другой день.
…В тот день пал Бихач.
По крайней мере, именно так газетчики, освещавшие балканскую войну, назвали случившееся. На самом деле обгоревшие руины небольшого и некогда красивого городка в реку Уну не падали, стояли как стояли. Просто перестал существовать защищавший Бихач элитный пятый корпус боснийской армии, вышколенный и натасканный натовскими миротворцами. Радоваться победе было почти некому. У победителей – у объединенных отрядов сербов, мусульман и российских добровольцев – потери были немногим меньше.
А еще в тот день погиб Прапорщик. Погиб, когда все уже заканчивалось, когда выковыривали из развалин последние огневые точки. Пуля ударила в висок. Умер Прапорщик мгновенно.
Макс похоронил его своими руками, за городом, на высоком берегу Уны. Грусти не было, тоски не было. Не было вообще ничего – какая-то бессмысленная пустота внутри.
Он тогда выпил сто грамм разведенного спирта у свеженасыпанного холмика, с отвращением закусил черствой горбушкой (черного, ржаного хлеба тут почему-то не пекли, а из белого, даже когда он пышный и мягкий, – какая уж закусь…). Посидел, вспоминая.
На войне, уже второй (срочная служба выпала в Приднестровье) Макс оказался случайно. Ему так казалось – случайно. Жил он тогда у Прапорщика (государство, обязавшееся обеспечивать детей-сирот жилплощадью, от обязательств не отказывалось, но и выполнять их не спешило.) К Прапорщику пришел бывший его сослуживец, теперь носящий форму казачьего сотника – шашка с затупленным лезвием, широченные лампасы, защитного цвета френч, словно позаимствованный из костюмерной студии, ставящей фильмы о гражданской войне.
На груди побрякивали награды – и старые, советские, и новые, незнакомые. Особенно выделялся архаичным видом большой серебряный крест… И форма, и награды казались слегка бутафорскими, но страшный шрам, сползающий со лба на скулу, был настоящим. И свежим.
Пили много. За встречу, за какие-то минувшие дела, не совсем понятные Максу. Дрозд (так звали гостя; Макс подумал: прозвище, но оказалось – фамилия) вернулся из Боснии. Ненадолго – отдохнуть, подлечиться, да и гульнуть по полной программе на заработанные кровью денежки.
Рассказывал много, и рассказы казались странными Максу, привыкшему совсем к другой войне – к войне, на которой не понятно ничего, на которой ты выпрыгиваешь из кунга с автоматом в руках, и в ночи идет бой, и неясно, кто убивает, кого и зачем, и нет никого, кто бы объяснил, и тебе приказывают: занять рубеж и окопаться, и ты окапываешься, и всматриваешься в темноту до боли в глазах, но долго ничего не происходит, а потом ночь взрывается выстрелами и на вид безобидно-красивые светляки трассеров чертят красные царапины – в тебя, в тебя! – и палец рвет спуск, приклад долбит плечо – куда? в кого? зачем? – а потом все заканчивается, кунг переваливается по ухабам обратно – к казарме, к построениям и нарядам, и никто тебе так и не объяснит, в кого ты стрелял и зачем…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});