Гитовича это не убеждает, и он постепенно загребает шире: «…Редакция должна понимать, что такое молебен и что такое панихида? Должна или не должна? Должна! — здесь, как гласит стенограмма, зал захохотал (что ж, панихида и молебен — это располагает к веселью). — Чумандрин сказал, что там, когда кулака приходится описывать, у него находятся средства, а стихи о Кирове — это бледные, вялые стихи, и сейчас нам понятно почему. А разве мы не говорили, разве сам я не ходил к тому же Чумандрину, не ходил в партийный комитет, когда Корнилов всё это делал? А он говорил, что только двух поэтов любят — Павла Васильева и меня, — это в голос, в ресторанах, истерично кричал! Теперь ясно, почему он такие стихи о Кирове писал».
Завершает Гитович своё выступление рассказом о том, как Корнилов затушил сигарету о лоб швейцара, но классифицирует это, под общие аплодисменты, оригинально: «Это в нашей стране иначе как фашизмом назвать нельзя».
…От панихиды до фашизма — один шаг. Или наоборот…
18 марта в «Ленинградской правде» появляется статья Л. Плоткина «Высоко поднять знамя политической поэзии».
В статье перечисляются уже разоблачённые враги — и покровители Корнилова — Николай Бухарин и Анатолий Горелов, но на этот раз отдельно поименован и он сам, автор «бездарных вирш». «Лик Корнилова — лик кулацкого последыша, ненавидящего нашу социалистическую действительность лютой ненавистью. Понятно, почему Бухарин восхвалял Корнилова»; «Творчество Корнилова глубоко враждебно социалистической культуре», — чеканит Плоткин.
Статью эту заказал ленинградский НКВД.
Корнилову надо было брать билет и бежать. Куда угодно, в любую керженскую деревню. Забраться там под полок в бане и лежать не дыша. Зачем остался дома? Чего дожидался? Парализовало?
19 марта 1937 года за ним пришли.
Он сидел за столом и перебирал бумаги. Может быть, в который раз перечитывал статью Плоткина: «…это всё? — думал, — или ещё не всё? А что будет с мамой, с батей — когда прочтут? Что они подумают?»
Дверь гостям открыла Люда.
Корнилов спокойно встал и не спеша надел рубашку с запонками и галстуком.
Пока шёл обыск, в квартиру Корнилова, как в мышеловку, угодил ещё один его закадычный приятель — поэт Иван Приблудный, в своё время друживший ещё с Есениным.
В те мартовские дни Приблудный оказался в Ленинграде — и сразу поехал к Борьке: есть где перекантоваться, да и поесть тоже.
У дверей корниловской квартиры стоял сотрудник НКВД: «Вам куда? Не положено!»
Приблудный — ражий украинский парень, воевавший в Гражданскую у Котовского, — сгрёб сотрудника и убрал с пути.
— Боря! — зашумел. — Что за ерунда творится? Где ты, Боря? Тут надо разобраться, граждане-товарищи, Боря — всем известный в Союзе поэт!
У Приблудного отобрали паспорт и отправили вон.
На следующее утро Приблудный получил паспорт в управлении НКВД. В Ленинграде его не тронули — он там никому не был нужен. Арестовали его уже в Москве. По другому делу.
МИШЕНЬ
Обыск закончили за полночь. Ничего особенного не нашли.
Протокол от 20 марта 1937 года: «Проведён обыск и арест в доме № 9, кв. 123 по каналу Грибоедова. Согласно данным задержан Корнилов Б. П. Взято для доставки в Управление НКВД по Ленинградской области:
1. Паспорт на имя Корнилова Б. П. ЛШ № 71 35 39.
1. Военный билет на имя Корнилова Б. П.
2. Разная переписка и стихи, принадлежащие Корнилову Б. П.».
Постановление об избрании меры пресечения подписал младший лейтенант госбезопасности — оперуполномоченный Николай Лупандин. В постановлении было аккуратно выбито на печатной машинке: «Корнилов Борис Петрович достаточно изобличается в том, что он занимается активн. к/р деятельностью, является автором контрреволюционных произведений и распространяет их. Ведёт антисоветскую агитацию».
Посему его необходимо «привлечь по ст. 58 п. 10 УК, мерой пресеченья способов уклонения избрать содержание под стражей в ДПЗ по 1-й категории».
ДПЗ — дом предварительного заключения.
Статья 58, пункт 10, гласила: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений, а равно распространение или изготовление литературы того же содержания влекут за собой лишение свободы на срок не ниже шести месяцев».
Никакой «пропаганды и агитации, содержащих призыв к свержению», Корнилов, конечно, никогда не вёл и литературы подобной не держал.
Первый допрос, 20 марта, вёл Лупандин.
Ровно через год он же будет допрашивать Николая Заболоцкого — и тот запомнит, как всё было: «Брань, крик, угрозы, зверские избиения, циничные реплики (“Действие конституции кончается у нашего порога”)». Но это спустя год. Когда уже столько работы было переделано. А сейчас всё только начиналось.
Борис Петрович, лучше во всём сознаться — так будет удобнее и нам, и вам.
Вы думаете?
Конечно, я уверен. Не бить же мне вас.
«Вопрос. Следствие располагает данными о том, что вы до момента ареста вели контрреволюционную работу. Дайте показания по этому вопросу».
Даю. Как давать-то?
Сейчас я напишу, а вы подпишете. Плохо относились к советской системе? Ну, мы же это уже обсуждали, перестаньте. Иногда хорошо, в целом плохо, сердились на неё. Говорили об этом друзьям и знакомым.
«Ответ. К советской системе я относился отрицательно. В беседах с окружающими я высказывал свои контрреволюционные взгляды по различным вопросам политики партии и советской власти. Подвергал контрреволюционной критике мероприятия партии и правительства в области коллективизации сельского хозяйства, искусства и литературы и др. Кроме того, я являюсь автором ряда контрреволюционных литературных произведений, к числу которых относятся…»
— Я не знаю, что относится к их числу.
— Знаешь. Вспоминай. Ну?
Подумал и вспомнил одно неопубликованное и то, за что попадало от критики особенно больно: «…относятся “Ёлка”, “Чаепитие”, “Прадед”. Во всех этих произведениях я выражал сожаления о ликвидации кулачества, давал контрреволюционную клеветническую характеристику советской действительности и восхвалял кулацкий быт».
Всё это — самооговор. Хотя смотря как читать.
Если очень присмотреться, то в «Ёлке» (о которой речь шла выше) можно разыскать «клеветническую характеристику советской действительности». Но скорее — это усталый взгляд на действительность вообще, любой эпохи.
«Чаепитие» было написано ещё в 1930-м и тогда же, во втором номере журнала «Звезда», опубликовано. Оно о деревне:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});