— Не знаю, — потер лоб Яресько. — Наверное, «дуля с маком».
— Ну вот они и получат у нас шиш с маслом да дулю с маком, — сказал Старков и вдруг умолк, прислушиваясь. — Слышишь?
Где-то на противоположенной окраине села лихорадочно застрочили пулеметы, послышалось далекое, приглушенное расстоянием «ура»… Трудно было разобрать, кто именно кричал: ведь и те и другие могли кричать «ура».
Несколько снарядов один за другим громыхнули на огородах, совсем уже недалеко от залегших в цепи. Загорелась солома, возле которой разместились раненые. Санитарки, ухаживающие за ними, с помощью крестьян бросились оттаскивать раненых в глубь огородов, подальше от соломы, от пожара.
Взрывы грохотали один за другим. В воздухе густо жужжали пули. В предвечерней степи появились зловеще мечущиеся силуэты броневиков. Все ближе и ближе сверкали-вспыхивали огоньки выстрелов. Из глубины огородов, словно прямо из пылающей соломы, выскочил совсем молоденький боец-татарин без картуза и опрометью бросился к лошади сибиряка.
— Стой! Ты куда? — окриком остановил его Старков.
— Товарищ командир… Беляк уже в селе… Бронемашин гуляй по дворам… Всю нашу восьмую роту беляк руби, руби!
Страшный грохот заглушил его слова: снаряд попал прямо в пылающую скирду, пламя, разметанное взрывом, поднялось еще выше, осветило все вокруг, и вместе с клочьями огня, с вихрем разлетающихся во все стороны искр бесследно исчез и он, этот перепуганный паренек-татарин, который, видно, впервые участвовал в бою. Убежал? Погиб? Впрочем, думать о нем было некогда: Яресько, Старков и все лежавшие рядом с ними уже дружно открыли огонь по вечерней степи, по ее мягким пепельно-серым сумеркам; видно было, как белые, сгибаясь за бронемашинами, бросками приближаются к селу. Стрельба трещала уже где-то в селе, пули посвистывали со всех сторон.
В тот момент, когда Яресько заряжал винтовку, за спиной у него послышался какой-то шелест в картофельной ботве. Оглянулся — на четвереньках подползает крестьянин, запыхавшийся, взъерошенный, с проседью уже — видно, хозяин этого двора.
— Хлопцы, вы ежели что… У меня есть погреб потайной… Сам от кадетов скрывался и вас спрячу! А пока что возьмите который вот эту тыкву, может, пригодится… — И, пошарив в ботве, дядько протянул Старкову большую бомбу, которая и в самом деле смахивала на тыкву.
Старкова это, видно, взволновало.
— Скажи на милость! — обратился он к Яресько. — А ведь поговаривал кое-кто: хохлы, мол, такие-сякие, сплошная махновщина. А я вижу — добрый, душевный у вас народ!
Пули свистели все чаще, кольцо, видимо, смыкалось, и чей-то командирский голос уже отдавал приказ перебежками пробираться на западную окраину, быть может, оттуда удастся под покровом ночи пробраться к своим.
— Подожди, браток, коня надо захватить, — бросил Старков Яресько и, вскочив на ноги, кинулся через огород к коню. Но не успел он пробежать и десятка шагов, как из-за пылающей скирды соломы прямо на него вылетел броневик. На какое-то мгновение они словно окаменели друг против друга, освещенные жарким пламенем, — человек и броневик. Потом Старков как-то странно наклонился, словно решил прямо головой нанести удар в броню, и рванулся вперед; в руках у него сверкнула бомба… Вот он размахнулся и с силой бросил ее. Грохнул взрыв, сорвав со скирды целую тучу горящей соломы, пепла… Когда пепел рассеялся, броневик уже стоял как-то торчком, а Старкова не видно было вовсе, только потом заметили его — он лежал темным бугром в картофельной ботве среди развеянного пепла, среди гаснущих на картофельной листве искр.
Яресько и дядько подбежали к нему.
— Умираю… Умираю… — корчился он, хватаясь за грудь, и, заметив над собой Яресько, вдруг крикнул с силой: — Бери коня! Спасайся! Передай… за революцию Старков…
И затих — затих навеки…
— Беги! Я похороню, — крикнул дядько, и Яресько, подлетев к коню, быстро отвязал его, вскочил в седло.
Он уже был за садами в степи, когда перед ним неожиданно, словно из-под земли, снова вырос тот мечущийся паренек-татарин. Он что-то кричал, размахивая руками. Яресько придержал коня.
— Чего тебе?
Боец подбежал ближе:
— Возьми меня!
Их, видно, заметили и откуда-то секанули по ним, пули засвистели у самых ушей. Раздумывать было некогда.
— Хватайся за стремя!
Боец ухватился.
— Не отставай!
Данько пустил коня в карьер.
На западе еще не совсем стемнело: было видно, как а там, на линии горизонта, на фоне еще алеющего неба, разгуливают броневики. Пули с раздражающим звуком пронизывали степь во всех направлениях, и, может, потому она, эта родная чабанская степь, показалась Даньку какой-то незнакомой, он мог бы даже заблудиться в ней, но не еще не потухшему свету заката нетрудно было определить кратчайший путь к плацдарму.
Товарищ, вцепившийся в стремя, бежал быстро, но, не будь его, можно было бы мчаться вдвое быстрее, можно было бы уже выскочить из-под пуль, которые жужжат и жужжат в воздухе. Однако ведь не бросишь его, не бросишь!
Время от времени наклонялся к нему:
— Выдержишь?
Тот в ответ только кивал головой: дескать, выдержу, гони.
Мчались изо всех сил, но пули летели еще быстрее, все время то ниже, то выше посвистывая над степью.
Под пение пуль, под свист воздуха в памяти Данька почему-то возникла Каховка, залитая солнцем ярмарка, и в людской толпе — слепой лирник, который пел-рассказывал «Думу про трех братьев Азовских»…
Как бежали они степью от татар к реке Самарке и как бросили в пути меньшего брата, который вот так же цеплялся за стремя…
А менший брат, піша-пішаница,За кінними брагами вганяє,Коні за стремена хапає,А словами промолвляє:«Не хочете мене між коні узяти,Возьміть мене постріляйте-порубайте,А звіру та птиці на поталу не подайте».
С тех пор Данько никогда больше не слышал этой думы и сам ее не пел, но сейчас, в этой вечерней степи, под скрежет врангелевских, броневиков она почему-то вспомнилась и не покидает его, словно в воздухе звенит, далекая, задумчивая легенда. Она, кажется, наполняет собой всю степь, подернутую вечерней дымкой…
Будемо тобі верховіття у тернів стинати,Будемо тобі на признаки на шляху покидати…
— Выдержишь?
И снова кивок головы.
Так, не споткнувшись, и промчался он степью у стремени Яресько до первых окопов плацдарма.
А на рассвете снова была атака, шли на восток по скупым августовским росам, и, выбив врангелевцев из села, красные бойцы принесли спасение тем, кого еще можно было спасти. Укрытые населением раненые красноармейцы по всему селу выбирались из погребов, спускались с чердаков, вылезали из соломы, которую врангелевцы, разыскивая красноармейцев, всю ночь прощупывали саблями и пиками. И даже если кого-нибудь настигала в соломе острая пика или сабля, он, стиснув зубы, молчал, терпел до последнего, чтобы не выдать себя и товарищей.
Спасенные, вызволенные радостно бросались теперь навстречу своим. Не бросился только навстречу Яресько взводный Старков, синеглазый уральский шахтер, который, умирая, передал ему своего коня и тем самым, быть может, спас его от сабля беляка… Там, где упал Старков, на припорошенном пеплом картофельном поле, только кровь впиталась в землю да мрачно чернел, возвышаясь над степью, обгорелый вздыбленный броневик.
XIV
Бои в этом районе теперь не прекращались: то враг бросался штурмовать плацдарм, то, наоборот, защитники плацдарма, вырвавшись на простор, отгоняли противника далеко в степь, снова потом возвращаясь под натиском его превосходящих сил в траншеи и окопы плацдарма, под укрытие укреплений, которые тут беспрерывно строились и строились.
Возникновение Каховского плацдарма, этой постоянной угрозы Перекопу, заставило Врангеля прекратить наступление на Донецкий бассейн и лучшие свои силы бросить против Каховки. Но хотя он и перебросил сюда, сняв с других участков фронта, вслед за бронекавалерией Барбовича знаменитую свою корниловскую дивизию и другие части, ликвидировать каховский тет-де-пон так и не удалось. Потери были угрожающие. Сейчас, как никогда, он ощутил потребность в большой, подлинно неисчерпаемой армии.
Но где же она?
Кубань не оправдала его надежд. Сначала все как будто предвещало успех десанту генерала Улагая. Высадившись под прикрытием корабельной артиллерии в станице Приморско-Ахтарской, войска его десанта, разбившись на три колонны, повели энергичное наступление в глубину Кубани. В первые же дни были заняты станицы Тимашевская, Брюховецкая, открылась возможность идти на Екатеринодар, который был недостаточно прикрыт красными войсками. Однако, выполняя твердое указание Врангеля, генерал Улагай вынужден был временно прекратить наступление, чтобы провести мобилизацию среди населения захваченных станиц. Но тут, как и в таврийских селах, крымских пришельцев ждало горькое разочарование. Трудовое казачество не захотело признать Врангеля своим вождем, не пожелало пополнять его поредевшие в боях части. Так и не развернулись роты в полки, а полки в дивизии. Под ударами красных войск, которые вскоре перешли в наступление, десантники вынуждены были сдавать станицу за станицей, с каждым днем все быстрее откатывались к морю, к своим кораблям. В конце августа последние корабли Улагая, покинув кубанские берега, двинулись снова на Крым. Кубань не приняла их, отвернулась от них. Весь белый Крым уже признал это, не хотел признавать один только Врангель. В то время когда в Керчи с кораблей выгружали остатки его так бесславно вернувшегося десанта, он в своих интервью иностранным корреспондентам объяснял терпеливо с внутренней убежденностью, что его десант не разбит — он сам отозвал его с Кубани, поскольку этого, дескать, требуют другие, далеко идущие стратегические замыслы.