Растаяла тогда его армия. Впоследствии не раз будет происходить это с ней: то вдруг подымется прибоем до неба, то осядет, растает до горстки ближайших сторонников с десятком тачанок…
Ура, ура, ура!За батька за Махна! —
до хрипоты орут за окном братья Задовы, «короли сифилиса», заправилы его махновской контрразведки. Если нужно кого-нибудь потихоньку убрать, «украсть», Махно поручает это им. На Елисаветградщине, объединившись с Григорьевым, прибрал Григорьева. Позже, заключая договор с Петлюрой, имел тайное намерение расправиться и с Петлюрой, но, к сожалению, не удалось, хотя для этого и была создана им специальная террористическая группа. Не желает он иметь на Украине соперников-атаманов: хватит с Украины и его одного. Его нынешняя любовница, гуляй-польская учительница, говорит, что он в последнее время стал слишком уж недоверчив, всех подозревает, всюду мерещатся ему происки чекистов, всюду слышатся сговоры соперников — претендентов на его атаманскую власть… Может, и в самом деле он преувеличивает окружающую его опасность? Но если бы он не был таким зорким и осторожным, давно бы его уже съели! Раз и навсегда установил для себя правило не доверять до конца никому — ни мечтателям-набатовцам, ни ближайшим боевым сподвижникам, с которыми вместе закапывал ночью бочки с золотом в Дибривском лесу. Особенно же не доверяет он женщинам — всяким бродячим девкам, которых всегда полно в Гуляй-Поле. Цыганка-ворожея, повстречавшаяся недавно в степи, сказала, что погибнет он от женской руки, — какая-то подосланная чекистка-актриса подаст ему бокал с отравленным вином… Вот почему он теперь в три шеи гонит из Гуляй-Поля актрис и, боясь отравы, крайне подозрительно принимает женские ласки.
Хочется еще пожить. Цистерны спирта стоят на станции — подходи и пей, кому не лень… В тупиках накопилось множество вагонов, груженных разным добром: сахар, сукно, мануфактура. Кажется, только бы и веселиться. Почему же так горько, так неспокойно на душе? Смерти, конца боишься? Пока не был атаманом, пока не имел в руках безграничной власти, никогда столько не думал о себе, не трепетал за свою жизнь, не знал страха. Тюрьма научила не дорожить ни своей жизнью, ни чужой. А сейчас, укладываясь спать, выставляет усиленную охрану, верный Али всю ночь, как пес, неотлучно сидит на пороге, глаз не сомкнет. Чем дальше, тем все гуще окружает себя частоколом доносчиков, все бдительнее подбирает любовниц, все строже отбирает телохранителей в состав личной охраны — своей доверенной «волчьей сотни»… А как же иначе? Ведь он теперь — батько, атаман, вождь! За ним охотятся, да! Он величина! Да! Его жизнь теперь, быть может, стоит нескольких тысяч простых, обыкновенных, рядовых жизней.
Громкая, молодецкая, точно буйный посвист в степи, она, его жизнь, обрела и славу, и всемирную ценность, она сейчас позарез нужна массам таких… таких, как кто?
— Кушайте, кушайте, Нестор Иванович.
Кто это? Снова этот коршун, этот подводчик со своим жареным поросенком на тарелке, с сальной улыбкой на губах…
— Брысь!
— Кому это вы?
— Тебе говорю: брысь!!!
Гады, подумать не дают! Им веселье, а кому-нибудь, может, уже и похмелье. Почему-то очень не по себе; может, вместо актрисы-чекистки кто-нибудь другой сегодня уже подсыпал ему яду? Каким словом вспомнит о нем Украина, когда погибнет он, пропадет? Или, может, жизнь его, как черный метеор, как эта лакированная черная тачанка, что степью промчится — и ветер за ней пыль развеет? Во дворе бубен гудит, дрожит земля — гуляют его «сыночки». Перед этим сто двадцать верст отмахали, чтоб только поспеть домой к воскресенью. Это так уж у них повелось: где бы ни были, в каких бы краях ни рыскали, а на праздник, на воскресенье — хоть гром с неба — хлопцы его должны быть в Гуляй-Поле. Вражеские заставы прорвут, коней загонят, только бы примчаться в субботу вечером под сень родных садов — кто к девушкам, кто к женкам, а кто к гуляй-польским проституткам… А к кому сам он мчится сюда, к кому спешит?
Душно становится жить, ох, как душно!.. Куда ни мчится на своей тачанке, всюду преследуют его призраки тех, кого зарубили топорами его «сыночки», кому повыворачивали руки, повыкалывали вилками глаза… Вопиют замученные дети, обесчещенные девушки, незаможники и продагенты с распоротыми животами, в которые «сыночки» насыпали зерно… Бои, грабежи, разгул… Всю весну и лето в рейдах, кочует, как половец; и сам никогда не знает, где будет ночевать, куда двинется завтра и послезавтра его буйная республика на тачанках. Раньше хоть в гуляй-польских оргиях находил забвение, теперь ему уже тоскливо и здесь. На чужой свадьбе гуляет, чужую водку пьет… Нет ни родных, ни близких. Пустырем стоит тот двор, где он родился, на том месте, где когда-то стояла отцовская халупа, теперь одна лишь крапива растет, выше него, Махно, вытянулась!
Пальцы впиваются в длинные космы, в горле застревает горячий клубок… Однако ко всем чертям эти терзания! Махно не сдастся, вам понятно? Да! С грохотом сбрасывая посуду, встает и, твердо ступая, чтобы не покачнуться, выходит из хаты. Солнце так и слепит. Пьяные морды, мокрые чубы, рушники на плечах. Разноцветные ленты в косах девчат.
— Батьку, просим!
— Для батька играй!
А он, не обращая внимания ка музыкантов, уже встретился взглядом с седым худущим волкодавом, который лежит у амбара на цепи. Пес, а глаза умные, как у человека, кажется, хочет что-то сказать батьку. Махно неторопливо идет на него.
— Батьку, порвет!
Умолкла музыка, замер весь двор.
— Батьку, это не шутки! Не подходите!
— Он такой — человека растерзает!
А Махно словно не слышит предупреждений. Заложив руки за спину, шаг за шагом приближается к амбару. Присел перед псом, и так сидели они какое-то мгновение друг против друга, будто молча советовались о чем-то. И пес, который другого порвал бы в клочки, горло перегрыз, тут даже не зарычал. Притих, как загипнотизированный… Махно не спеша спустил его с цепи, взял за ошейник и, ни на кого не глядя, повел в дом.
Посадил его за столом рядом с собой.
— Угощай, хозяин, и его: я для вас свободу стерегу, а он — амбары.
Так и сидели мрачно вдвоем — он и тощий цепной пес, пока вдруг не раздался за окнами топот — въехали во двор тачанки.
XVI
Там, где только что плясали, где земля гудела под каблуками, уже стоят несколько запыленных тачанок с пулеметами, направленными во все стороны, даже в окна хозяина. Загорелые хлопцы из полевого дозора выволакивают из передней тачанки опутанного вожжами офицера. Грузный, бритоголовый, глаза завязаны, рот заткнут какой-то портянкой… На плечах сверкают полковничьи погоны. Плотной толпой окружили его гуляющие махновцы. Что за птица? Каким ветром занесло его сюда? Разве не слыхал он, что в Гуляй-Поле погоны таким, как он, гвоздями к плечам прибивают? Махновская республика без погон живет!
Так, с завязанными глазами, и вытолкнули его в круг.
— Танцуй!
Офицер упирается.
— О, да он еще и не желает, — поддает ему коленкой под зад кто-то из махновцев. — Спотыкаешься? Подкуем!
— Гвоздями пристегните ему погоны к плечам, тогда сразу затанцует.
Из хаты неторопливо вышел Махно.
Старший из дозорных — рыжебровый матрос с вылинявшей, едва заметной надписью на бескозырке «Дерзкий», схватив офицера за рукав, потащил его к Махно.
— Гостя вам, батьку, привезли! Посланец от черного барона.
Рот заткнут — не приказал освободить. Глаза завязаны — не велел развязать.
— Чего он хочет?
— Врангель, говорит, союз предлагает с Гуляй-Полем заключить. Украину, говорит, вам отдаст.
— Нам дареной не нужно, — обозлился Махно. — Она и так наша.
— Не к лицу нам, батьку, с беляками союзиться, — загудели в толпе. — Не раз уже видели мы, что они с Украиной творят.
— С генералами пойдем — мужики от нас отвернутся!
Отвернутся — это он хорошо понимает. Пока шел против Деникина, его войско словно на дрожжах росло, а как только повернул против красных, сразу растаяло, один этот гуляй-польский «гордый район» верным ему остается…
— Батьку, может, глотку ему откупорить? Может, послушать желаете?
— А что мне его слушать? — Махно сердито встряхнул своими маслеными жесткими космами. — С Григорьевым в союзе был, с Петлюрой был, с красными был! А с беляками не был и не буду!
— Верно, верно! — вырвалось из крепких глоток «сыночков». — Не желаем за барона свою грудь под пули красным подставлять!
Схватив вожжи, которыми офицер был связан, Дерзкий посмотрел на Махно.
— Куда прикажете, батьку?
Махно резким движением руки показал вверх, на толстый сук.
— Туда!
Махновцы захохотали.
— Наверх! Поближе к пророку Илье, что по небу на своей тачанке раскатывает!
Через минуту во дворе уже снова ударили бубны: свадьба продолжалась…