— Мама, а что делает папа в Крагуеваце?
— Я не знаю. Кажется, Пашич уговаривает его войти в правительство.
— Передай, что я перестану его уважать, если он это сделает. Передай, что я от стыда буду рваться под пули. Прости, мама, прости. Какие глупости я говорю. Политика меня не интересует. И мне совершенно безразлично, кто правит Сербией. — С перрона донеслись крики. Отправление. Наконец. Поскорей бы уехать. Поскорей бы от всего. — Пойдем, я познакомлю тебя со своим другом. Единственным другом. Я обожаю его, это настоящий человек.
Они пошли обратно. Упав духом, она с трудом передвигала ноги. Он склонялся над ней. Штык в него. Штык в ее дитя. И пытаясь хоть что-нибудь взять из его души, она спросила:
— Ты любишь кого-нибудь, Иван? Скажи мне, сынок.
Он остановился, снял руку с ее плеча, опустил голову.
Подошедший поезд подавали назад; стук сцепки и свистки паровоза вызвали у него чувство отвращения и стыда: он назвался, чужим именем этой гнусной курве; запах пара и золы напомнил ему о блевотине у нее в комнате, сквозь шум и звуки песни на перроне звучали ее слова в ресторане и в постели, в этом свинарнике, — воспоминания, отравившие его мозг и заполнившие все капилляры. А как сказать ей, что он любит Иванку Илич, которая убежала с болгарином?..
— Тебе нечего стыдиться. У многих твоих товарищей есть нареченные. Вон посмотри у поезда.
— Нет, нет. Чего стыдиться. Я не люблю говорить об этом, — отрезал он, разглядывая гравий у шпал.
— Я ее знаю? Она не из Белграда? Не француженка? Я была бы счастлива. Пусть немка, цыганка. Мне безразлично, если ты ее любишь. Почему ты побледнел, Иван? Тебе плохо?
— Да, тошнит. Невыносимо. Вдруг схватило, — шептал он, отодвигаясь от нее, а она пыталась поддержать его, помочь. — В человеке есть что-то неведомое ему самому. Что делает его несчастным. Что против него. Не бойся, мама. Я убежден, что со мной там ничего не случится. — И бросился в уборную. Она было шагнула следом за ним, но замерла, напуганная взрывом воплей и песней с перрона.
— По вагонам! Отправляемся!
Ой, Сербия, мать родная…
Иван вышел, он улыбался и показался ей вдруг маленьким, — совсем ребенок, только что научившийся ходить, неуверенно и нетвердо делающий шаги к ней. Он был в чьей-то огромной солдатской шинели, в какой-то большущей шапке, просторных ботинках, которые он с трудом волочил, и улыбался. Она взяла его за руку, мой ребенок, повела к вагону — «42 человека — 8 лошадей», — улыбалась, успокаивала:
— Я тоже верю, Иван, что с тобой ничего не случится. Не бойся, Иван. Мать чувствует беду и опасность. Сейчас она тебе не угрожает, не бойся, сынок. Я вижу тебя возвращающимся с войны. На белградском вокзале. Мы встречаем тебя.
— Мама, у меня тоже есть девушка.
— Превосходно. Как я счастлива, сынок.
— Катич, влезай! Прощайте, прощайте! До свиданья в Загребе! До свиданья в Любляне! До свиданья в Вене! До свиданья в Будапеште! Ура! Ура!
— Мама, ее зовут Косара. Она живет в Скопле, улица Престолонаследника Джордже, дом тридцать шесть. Да, верно. Это моя девушка, мама. Моя последняя любовь. Тебе, кажется, не нравится ее имя?
— Нет, нет, сынок. Почему не нравится? Косара — это ведь старое сербское имя. Пиши ей почаще, не будь как все мужчины.
— Буду писать, не беспокойся. Это чудная девушка. Красавица. У нее дивная душа, она умница, гордая… Образованная, с прекрасными манерами. Ты придешь в восторг от ее манер. Поэтому я и волнуюсь. Я бесконечно счастлив, мама. Я иду в бой влюбленным, ты понимаешь, мама? — кричал он, вырываясь из ее объятий, а поезд начинал движение на север.
Она сунула голову к нему под шинель. Услыхала его первое рыдание и отпустила его. Улыбалась, безмолвная. Он махал ей ручонкой и куда-то исчезал.
5
Возвращаясь от реки и с трудом волоча котомку с гостинцами и мокрой сорочкой, подавленная отчаянием, Наталия застыла словно перед внезапной опасностью: со своего балкона ее подзывал Ачим Катич. Он был единственный во всем Прерове человек, которому она могла выплакаться. Он звал ее, сердился, что она стоит под дождем в грязи.
— Отчего ты такая бледная, дитя? Где ты была?
Не снимая котомки, она стояла перед ним с опущенной головой и держалась рукой за голубой столбик балкона.
— Я опоздала на поезд, деда, — вынуждена была признаться.
— Снимай котомку и садись. Куда ты собралась?
Она села за его стол, где лежали газеты, а поверх них пенсне, переплела пальцы, молчала. Надо было зайти к нему перед отъездом. Последние дни он то и дело интересовался, нет ли писем из Скопле. Ожидал вестей о внуке, которого не знал.
— К своему бунтовщику в Скопле отправилась?
— В Крагуевац. К вечеру они туда прибывают. А потом, должно быть, на фронт, — шептала она; в подступивших слезах помутнели и расплылись газеты и стол.
— Как же это ты поезд проморгала, господи милосердный?! — вдруг воскликнул он, стукнув ладонью по столу.
Ей по душе был его гнев; она молчала, желая, чтобы он еще сильнее и строже выбранил и обидел ее; желала, чтоб он ударил, чтоб стало больно этому одеревеневшему телу, которому даже в Мораве не было холодно. Она ждала этого и молчала.
— Почему ты у меня тележку не попросила? Когда тебе надо быть в Крагуеваце?
Она подняла взгляд, и он застрял в его белой раздвоенной бороде. Слышала, как шуршали газеты от ее дрожи.
— Надо было успеть до полудня и дождаться вечернего поезда. На нем они приезжают из Скопле.
— Ну тогда ты успеешь! — Он опять хлопнул ладонью по столу, пенсне подскочило. — Успеешь, доченька! Если сейчас на тележке через Левач, то будешь в Крагуеваце вечером до десяти.
Она уставилась на него: не понимала, не верила. Не могла шевельнуть губами. В ушах у нее опять звучал свисток паровоза, а она снова стояла в реке по самую грудь.
— Сейчас велю заложить кобылу. И один из этих бездельников Толы поедет с тобой. Здравко, хоть он и мальчонка еще. Пускай мужик с тобой какой-никакой будет. Кобылу подхлестнуть, да и вообще под рукой… Не будь этого гнилого неба и злобной воды кругом, может, я и сам бы с тобой поехал. Взглянуть на этого своего внука.
— Поедем, деда, — сквозь слезы произнесла она.
Он обеими руками схватился за косяк, глядя куда-то в ясени, в небо; страдание его обратилось в гнев:
— Не могу, Наталия! Пока в Сербии правит Пашич и его охвостье, шагу не сделаю из Прерова. Двенадцать лет я отсюда не двигался. Не могу, Наталия. Езжай сама, доченька. — Встав, он велел закладывать в двуколку кобылу, взять с собой на три дня овса, потом приказал Здравко надеть и обуть лучшее, что есть, приготовить хлеба и все что следует в дорогу.
У Наталии еще не укладывалось в голове, что такое можно и что постигшая ее беда поправима. Она лишь ошеломленно глядела на этого могучего необыкновенного старика, изменившего течение ее жизни, помогшего ей уехать на учебу в Белград. Положив руку на его большие ладони, она молчала.
— Если у тебя дел нету, то и домой не ходи. А я, когда пойду за газетой, загляну к учителю и расскажу обо всем. Ох, уж эти мне сербские газеты. Вот погляди, Наталия… Фронт у нас развалился, как забор перед быками. Франц Иосиф отхватил треть Сербии. Вся Мачва, Подринье и Посавина в бегах. Никто не знает, где его накроет снег, если швабы прежде не добьют. А правительство, изволь видеть, в каждом номере отдает полстраницы назначениям и повышениям чиновников. Сербия гибнет, а чернильные души да фрачников, этих народных кровопийц, правительство взялось в чины производить. И скажи мне, дочка, за что погибают несчастные мужики? За спасение чьей державы вчера вечером опять прочитали вот такие списки погибших?
Она не слышала, что он говорил. Видела только мертвое небо над Моравой и тополями, когда в мозг ей проник и застрял в венах паровозный гудок.
— Деда, может быть, я сегодня умерла, — шепнула она отсутствующе.
Он умолк и негромко, переменившимся голосом сказал:
— Злу неведома мера и край, Наталия. Тем, что оплакивают сыновей, тяжелее, чем тебе. Матери, у которой два сына погибли, тяжелее, чем той, что одного потеряла. Даже те, что утратили все, рожденное ими, не знают, где конец злу и несчастью. Может наступить время, когда не посмеют и рыдать вслух. Так, дитя мое, создан мир: живешь ты, чтобы терпеть все, что на твою голову уготовано. — Он гладил большим пальцем ее руку.
— Ты уверен, деда, к вечеру я буду в Крагуеваце?
— Как же иначе! Я ж не один раз гонял свиней по этой дороге на Земун и Пешт. А теперь смотри на меня и слушай, каким путем тебе надлежит ехать и через какие села проезжать.
И он принялся называть ей деревни, мосты и перекрестки, не упуская случая в каждом селе назвать своих политических единомышленников и недругов. Но только когда мужик вывел белую кобылу, запряженную в двуколку, когда внуку Толы Здравко старик велел сунуть нож за пояс, а топор положить в ноги, Наталия поверила, что она в самом деле едет в Крагуевац и увидит Богдана. Подхватив котомку, она кинулась к тележке. Вырвала у Здравко вожжи, вместе с Адамом училась она править лошадьми, но Ачим удержал ее, протянув три дуката: