— Это верно.
Чувствовалось, что он думает.
— Я на мотоцикле три года езжу. Пьяница за один день бы его разбил, — сказал он с вопросительной интонацией.
Я согласился.
— Это точно.
Имангельды обрадовался, дружелюбно выхватил у меня бутылку, и из тьмы тотчас раздался хрусткий сырой шлепок.
— Эй, эй! — вскричал я, спасая вторую.
Я ему чем-то понравился, и он уже чувствовал за меня ответственность.
— Товарища хочешь угостить, может быть? — спросил он с наивной надеждой.
Мне даже стало как-то зябко от этой заботливости.
— Ну да! Товарища.
— Плохо. Но ничего, — обрадовался Имангельды. Он ослабил пальцы, стиснувшие мой локоть.
— Женщину.
— Э-э-э! — сказал Имангельды — Плохо. Зачем поить будешь? Жена есть?
— Нет.
— Плохо, плохо, — сказал Имангельды. — Не надо плохо делать. Зачем?
— Я не буду плохо делать.
— Не делай, ладно?
— Ладно.
Имангельды доверчиво пожал мой локоть. Мы стояли уже возле дома приезжих. В стороне Арала было чуть посветлее. Море подсвечивало снизу днища стоящих над ним белых громад.
4
Ольга, стиснув руками плечи, ходила по просторной кухне. Достав из казенного серванта фужеры, я откупорил бутылку. Ольга как-то походя ее подхватила и остановилась у раковины, выливая портвейн. Бутылку она бросила в мусорное ведро.
— А я вас ждала, — сказала она, снова зябко обхватив плечи. — Зачем вы принесли это ужасное вино? — Она улыбнулась, села и тронула мою руку. — Где тот Лешка Бочуга, о котором я слышала всякие россказни?!. Может, его и не было? Может, все это выдумки?
— Ольга, почему вы не выходите замуж?
— Интересный вопрос! — Смешок, улыбка... — Старые неприятны, а молодые глупы... — может быть так?
Мне не понравилось, как она на меня смотрит.
— Никто не любит?
— Никто! — сказала она с мерзлой улыбкой. Посидела, похлопывая ладонью по столу, и вышла. Со скрипом захлопнулась в ее комнату дверь.
Так. Ладно!.. Я пошел ночевать. Лег, вынув из чемодана роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», который уже два года возил по командировкам. Слепила с потолка голая лампочка, три пустые койки лезли в глаза, и никак было не настроиться на теплоту восприятия мира Иосифом, который был, вероятно, первым, кто выплыл из тумана родового сознания и заметил свою отдельность.
Пересилив себя, я встал, выключил свет, лег, почти тотчас уснул и во сне увидел колодец в теплой ночи и отражающиеся в нем крупные звезды. Этот колодец со звездами стало вдруг заваливать тяжелым черным дымом. Колодец превратился в бомбовую воронку. С забитым и остановившимся дыханием я полез из этой воняющей взрывчаткой, заваливаемой дымом, свежеразвороченной бомбой ямы, всем судорожно рванувшимся наверх существом поняв, что персональный смысл жизни — сохранить жизнь и быть живым.
Я вылез из воронки и увидел, как смачно, жирно, жарко, скатывая клубы дыма под насыпь, горит наш эшелон. В траве ползали и кричали раненые. Их заваливало дымом. Я снова судорожно поискал маму и четырехлетнюю сестренку Алю, но их снова нигде не было: ни среди кричащих, ни среди неловко и молчаливо лежащих. Лежащие все были женщины в отпускных нарядных платьях и так же празднично одетые дети. Под ярким утренним солнцем это напоминало уснувший пикник.
То, что было, было невозможно, но все-таки это было. Я сунулся к спрятавшейся в траве девочке, которая белым бантом и платьицем и белыми носочками на загорелых ножках показалась мне похожей на Алю, и отпрыгнул, когда разглядел, что у нее нет головы...
Задыхаясь от валящего с насыпи смрада, я проснулся, отодвинул вместе со стулом полную окурков пепельницу, вытер слезы и снова уснул. И тотчас в меня вцепилась Аля. Это было уже на станции, куда я не помню как попал. Не то что не помню сейчас, забыл, — не помнил и тогда, в 1941 году. Станцию бомбили, и Аля сидела в яме, в которую я скатился. Она молча и страшно впилась в мою одежду руками и только тряслась. От ужаса она разучилась говорить.
Потом, пылающая в жару, с запекшимися белыми губами Аля лежала на затоптанном полу, у стены, в забитом беженцами вокзале. У меня одно было на уме: надо ее напоить. Но как? Как?! С замиранием сердца я взирал на привязанную к пустому баку жестяную кружку. Но не мог же я ее украсть?! И оттого, что я не мог ее украсть, я чувствовал себя дрянью, выродком. Я просто свихнулся на этой кружке. Кружка не отпускала мой взгляд. Истерзанный ею, я бросился за пути и стал метаться за пакгаузами по кукурузе, скуля и отчетливо понимая, что уж здесь-то и подавно нет никакой воды. Но что-то делать было нужно — хотя бы вот так истерично метаться по кукурузному полю. Лишь бы не видеть лежащее на заплеванном полу беспомощное Алино тельце. Я был раздавлен свалившейся на меня впервые в жизни — и сразу такой! — ответственностью. Нет, не сохранить свою жизнь и жить, а сохранить жизнь другого. Вот что надо для того, чтобы жить! Я кинулся назад через рельсы, но Али там, у стены, в углу, уже не было. Я никогда не видел более пустого места. Я почувствовал, как ужас вырвал из меня мою душу.
Я молча лазал по окнам инфекционного барака, куда санитары унесли мою сестричку. Вышла женщина в белом халате.
— Тебе чего, мальчик?..
Выслушала, ушла, вернулась:
— Мальчик, твоей сестры больше нет... Ты бы шел себе, мальчик!
Ощущение пустоты стало таким невыносимым, что я проснулся, увидел сидящую посреди комнаты на табуретке Ольгу и немного успокоился. В темноте белело ее лицо и подложенные под подбородок руки. «Вот и все! Больше ничего не надо. Чтобы человек был жив и вот так вот сидел», — с облегчением смутно подумал я, странным образом совмещая Алю и Ольгу. И, как мне показалось, сразу вслед за этой мыслью проснулся от одиночества. Посреди комнаты стояла табуретка. Ольги не было. Брезжил рассвет.
Я сходил на кухню, попил воды и вышел из дома. Было серо, зябко. Из-за Арала лезла краюха солнца. На крыльях «моего» самолета сверкала роса. Я вышел за поселок и обнаружил, что устье ущелья, в котором мы были вчера с Имангельды, рядом. Очевидно, он прокатил меня вокруг каньона, только во вчерашнем своем состоянии я не в силах был это воспринять.
По ровному месту, а затем вниз, по языку селя, были проложены доски, и мускулистая коренастая молодая деваха катала по ним тачку с пухляком. Она была в белом праздничном шелковом платье. Пыль стекала с ее лакированных черных туфель. Судя по всему, это была валявшаяся вчера ночью под дверями охотника изгнанная и вернувшаяся жена Имангельды.
Я подошел ближе. Она свезла вниз пухляк, поднялась с пустой тачкой, и я ахнул. Это была та самая поездная девица с синяком под глазом. Она прошла рядом, не пожелав узнать меня.
Я не услышал шагов и вздрогнул, когда из сумрака вышел Имангельды. Длинный бич, стекая с короткой толстой рукояти, полз за ним по пыли. Не поздоровавшись и даже не взглянув, охотник неслышно прошел мимо меня и остановился перед женой. Она бросила повалившуюся набок тачку и выпрямилась. Так они стояли друг перед другом, и я молил бога, чтобы он не начал бить ее на моих глазах.
Имангельды стоял в размышлении.
Женщина судорожно схватилась за тачку, бегом покатила ее, рьяно наполнила, орудуя лопатой, бегом понеслась обратно и, пробегая сгорбленно мимо Имангельды, вдруг выпустила сразу же опрокинувшуюся тачку, бросилась, веря и не веря в прощение, к мужу и припала к его коленям лицом.
Имангельды постоял задумчиво. Затем тронул рукояткой бича затылок женщины:
— Можешь возить.
Я был подавлен тем, с каким радостным и яростным порывом бросилась к тачке женщина. Казалось, сама жизнь ее осуществилась, нашла отнятый смысл.
Имангельды неслышно подошел ко мне.
— Плохо, кажется, сделал.
— Хорошо. Очень хорошо, Имангельды!
Темно стояла вода в глубине ущелья. Вдоль воды длинным валом темнели деревья. Но много было еще сухого галечного простора. И по нему рядами шли ямы, вырытые под осеннюю посадку Имангельды.
5
Как радостно чувствовать себя здоровым!.. Этим же утром я уехал на буровую Кабанбай. Она была ближе всего к поселку и стояла на берегу моря.
...Сквозь пот, заливающий лицо, я уже смутно видел поднимающиеся в наше поднебесье трубы; толкнул очередную изо всех сил, замкнул, и тут Иван хлопнул меня по плечу:
— Хорош, Алексей Владимирович! Отдыхай.
С облегчением я уступил ему рабочее место, разогнулся, вытер подолом рубашки лицо, подставил голую мокрую грудь потянувшему с моря ветру. Чего еще желать человеку?! Какое из наслаждений может сравниться с этим блаженством, когда отвалился на пределе изнеможения, рабочей боли, сладостно замер и... Все! Фу-у! Ничего больше не надо. Ну, быть может, — глоток воды.
Иван протянул мне флягу:
— Попей!
Он справлял работу верхового без видимого усилия. Массивный, мясистый, несмотря на молодость, уже слегка обвисший, толкал трубы бугристыми толстыми руками, и лицо его сохраняло всегдашнюю доброжелательность и внутренний покой.