Наконец их заметил Зенд; он свистнул так пронзительно, что у всех зазвенело в ушах, и крикнул:
– Ясновельможные! Девушки под окнами! Девушки!
– Девушки! Девушки!
– Давай плясать! – безобразно заорали шляхтичи.
Пьяная ватага через сени выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил разгоряченных голов. Девушки, истошно крича, разбежались по всему двору; шляхтичи ловили их и пойманных уводили в дом. Через минуту в дыму, среди обломков костей и щепок они пустились с девушками в пляс вокруг стола, на котором разлитое вино образовало целые озера.
Так потешались в Любиче Кмициц и дикая его ватага.
Глава III
Следующие несколько дней пан Анджей был ежедневным гостем в Водоктах и каждый раз возвращался, все больше млея от любви и восторга. Он и товарищам превозносил свою Оленьку до небес, пока в один прекрасный день не сказал им:
– Милые мои барашки, сегодня поедете на поклон, а потом мы уговорились с панной Александрой съездить всем в Митруны, на санях в лесу покататься и посмотреть третье наше поместье. В Митрунах панна Александра будет нас радушно принимать, ну а вы тоже ведите себя пристойно, смотрите, искрошу, если кто оплошает…
Кавалеры с радостью бросились одеваться, и вскоре четверо саней везли удалых молодцов в Водокты. Кмициц сидел в первых, очень красивых санях в виде серебристого медведя. Везла их калмыцкая тройка, захваченная в добычу, в пестрой упряжи с лентами и павлиньими перьями, по смоленской моде, которую смоляне переняли от восточных своих соседей. Кучер правил, сидя в медвежьей шее. Пан Анджей в бархатной зеленой бекеше на соболях, с золотыми застежками и в собольем колпачке с цапельными перьями, был весел, игрив. Вот что толковал он сидевшему рядом с ним Кокосинскому:
– Послушай, Кокошка! Покуролесили мы в эти вечера сверх всякой меры, особенно в первый вечер, когда досталось и черепам и портретам. А с девками и того хуже. Вечно этот черт Зенд подстрекнет, а потом кому все отзовется? Мне! Боюсь, как бы люди болтать не стали, ведь о моем добром имени речь идет.
– Можешь на нем повеситься, больше оно, как и наше, ни на что не годится.
– А кто в том повинен, как не вы? Помни, Кокошка, через вас и оршанцы считали меня мятежной душой и зубы точили об меня, как ножи об оселок.
– А кто пана Тумграта по морозу прогнал, привязавши к коню? Кто зарубил того поляка из Короны, который спрашивал, ходят ли оршанцы уже на двух ногах или все еще на четырех? Кто изувечил панов Вызинских, отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?
– Сеймик я разогнал свой, оршанский, это дело домашнее. Пан Тумграт, умирая, отпустил мне вину, а что до прочего, то нечего мне глаза колоть, драться на поединке может и самый невинный.
– Я тебе тоже не про все сказал и про сыск по двум делам не напомнил, что ждет тебя в войске.
– Не меня, а вас, потому я только в том повинен, что позволил вам грабить обывателей. Но довольно об этом. Заткни глотку, Кокошка, и словом не обмолвись обо всем этом Оленьке: ни о поединках, ни особенно о стрельбе по портретам да о девушках. Откроется что, я вину на вас взвалю. Я уж челядь упредил, пикни только кто, ремни велю из спины кроить.
– Ты уж, Ендрусь, и обротать себя дай, коли так своей девушки боишься. Дома ты был другой. Вижу я, вижу, быть бычку на веревочке, а это ни к чему! Один древний философ говорит: «Не ты Кахну, так Кахна тебя!» Попался ты уже в сети.
– Дурак ты, Кокошка! А с Оленькой и ты с ноги на ногу станешь переминаться, как ее увидишь, другой такой разумницы не сыщешь. Что хорошо, она тут же похвалит, что худо, не замедлит осудить, она по совести судит, и на все у нее своя мера. Так ее покойный подкоморий воспитал. Захочешь перед ней удаль свою показать, похвастаешься, что закон попрал, так тебе же самому потом стыдно будет: она тотчас скажет тебе, что достойный гражданин не должен так поступать, что это против отчизны. Скажет, а тебе будто кто оплеуху дал и даже чудно станет, как ты раньше этого не понимал. Тьфу! Срам один! Набезобразничали мы, страшное дело, а теперь вот и хлопай глазами перед невинной и честной девушкой… Хуже всего эти девки!
– И вовсе не хуже. Я слыхал, что в здешних околицах шляхтянки кровь с молоком, и похоже, совсем не кобенятся.
– Кто тебе это говорил? – живо спросил Кмициц.
– Кто говорил? Да кто же, как не Зенд! Вчера он объезжал пегого скакуна и заехал в Волмонтовичи; только по дороге проехал, но увидал много девушек, они от вечерни шли. «Думал, говорит, с коня упаду, такие чистенькие да пригожие». И на какую ни взгляни, так сейчас все зубы тебе и покажет. И не диво! Шляхтичи, кто покрепче, все в Россиены ушли, вот девкам одним и скучно.
Кмициц толкнул товарища кулаком в бок.
– Давай, Кокошка, как-нибудь вечерком съездим, будто заблудились, а?
– А как же твое доброе имя?
– Ах, черт! Помолчал бы! Ладно, поезжайте одни, а лучше и вы не ездите! Шуму много будет, а я со здешней шляхтой хочу жить в мире, потому покойный подкоморий назначил их опекунами Оленьки.
– Ты говорил об этом, только я не хотел верить. Откуда у него такая дружба с сермяжниками?
– Он ходил с ними воевать, я еще в Орше слыхал, как он говорил, что у этих лауданцев храбрость в крови. Сказать по правде, Кокошка, и мне поначалу было удивительно, – старик их прямо как стражу приставил ко мне.
– Придется тебе подлаживаться к ним, в ножки кланяться.
– Да прежде их чума передушит! Помолчи уж, не гневи меня! Они мне будут кланяться и служить. Кликну клич – и хоругвь готова.
– Только кто-то другой будет ротмистром в этой хоругви. Зенд говорил, будто есть тут у них какой-то полковник. Забыл, как его звать… Володыёвский, что ли? Он под Шкловом ими командовал. Здорово, говорят, они дрались, но их же там и посекли!
– Слыхал я про какого-то Володыёвского, славного солдата… А вот и Водокты уж видно!
– Эх, и хорошо живется людям в этой Жмуди, – страх, какой тут всюду порядок. Старик, видно, был ретивый хозяин. И усадьба, я вижу, прекрасная. Неприятель их тут не так часто палит, вот и строиться можно.
– Думаю, вряд ли успела она узнать об этих безобразиях в Любиче, – уронил словно про себя Кмициц. Затем он обратился к товарищу: – Приказываю тебе, Кокошка, а ты еще раз повтори всем прочим, что вести себя здесь надо пристойно. Пусть только кто позволит себе невежество, ей-ей, искрошу!
– Ну, и оседлала же она тебя!
– Оседлала не оседлала, тебе до этого дела нет!
– Не гляди на невест, тебе дела до них нет! – невозмутимо сказал Кокосинский.
– Ну-ка щелкни бичом! – крикнул кучеру Кмициц.
Кучер, стоявший в шее серебристого медведя, размахнулся бичом и щелкнул весьма искусно, другие кучера последовали его примеру, и под щелканье бичей санки весело и лихо подкатили к усадьбе, словно поезд на масленой.
Сойдя с саней, все вошли сперва в небеленые сени, огромные, как амбар, откуда Кмициц проводил свою ватагу в столовый покой, убранный, как и в Любиче, звериными черепами. Тут все остановились, пристально и любопытно поглядывая на дверь в соседний покой, откуда должна была появиться панна Александра. А тем временем, памятуя, видно, предостережение Кмицица, беседовали друг с другом шепотом, как в костеле.
– Ты парень речистый, – шептал Кокосинскому Углик, – приветствуй ее от всех нас.
– Да я уж обдумывал по дороге речь, – сказал Кокосинский, – вот только не знаю, получится ли гладко, мне Ендрусь мешал думать.
– Лишь бы побойчей! Чему быть, того не миновать! Вот уже идет!..
Панна Александра в самом деле вошла в покой и на мгновение остановилась на пороге, точно удивленная такой многочисленной ватагой, да и Кмициц замер на мгновение, так поразила его красота девушки: до сих пор он видел ее только по вечерам, а днем она показалась ему еще краше. Глаза у нее были лазоревые, черные как смоль брови оттеняли белоснежное чело, льняные волосы блестели, как венец на голове королевы. И смотрела она смело, не потупляя взора, как хозяйка, принимающая гостей в своем доме, с ясным лицом, которое казалось еще ясней от черной шубки, опушенной горностаем. Эти забияки отродясь не видывали такой важной и гордой панны, они привыкли к женщинам иного склада, поэтому встали в шеренгу, как хоругвь на смотру, и, шаркая ногами, кланялись тоже всей шеренгой, а Кмициц шагнул вперед и, поцеловав девушке руку, сказал:
– Вот и привез я к тебе, сокровище мое, моих соратников, с которыми воевал на последней войне.
– Большая честь для меня, – ответила панна Биллевич, – принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о храбрости которых и отменной учтивости я уже наслышана от пана хорунжего.
С этими словами она взялась кончиками пальцев за платье и, приподняв его, присела с необычайным достоинством, а Кмициц губу прикусил и даже покраснел оттого, что его любушка говорит так смело.
Достойные кавалеры шаркали ногами и в то же время подталкивали вперед Кокосинского.
– Ну же, выходи!