Его нашли, согбенная фигура виднелась у кромки берега, - река уже потемнела, лед покрылся водой. Ченцов сидел, весь посиневший от холода, на вмерзшей в ноздреватый снег коряге, в глубокой задумчивости, с термометром под мышкой, он даже не заметил приближавшихся санитарок и до смерти перепуганную Марусю. Без всякого сопротивления дал себя отвести в больницу. На другой день он во второй раз напугал Марусю Мухаметдинову, явившись поздно вечером к ней домой с букетиком, чтобы сделать ей, по его словам, предложение, даже два. Первое было предложение руки, к которому Маруся отнеслась очень серьезно, опустив глаза, поблагодарила, но сказала, что у нее есть жених и она выйдет за него, когда он вернется с фронта; что касается второго, то оно автоматически отпадало после того, как было отвергнуто первое: Ченцов предлагал ехать вместе с ним в Москву.
Было холодно, стояли хрустальные лунные ночи, лед только еще собирался двинуться далеко в низовьях; что-то происходило во мраке, потрескивали сучья, кричала загадочная птица - и вот поднялось слепящее солнце, блеснули трубы, грянул небесный оркестр. Дорога поднялась над осевшим, посеревшим снежным полем, между грязно-желтыми колеями с голодным верещаньем неслись, криво ставя короткие ножки с копытцами, тряся тощими задами, плоские, почерневшие за зиму свиньи. Подросток швырял в них комьями мерзлого снега и всю дорогу от дома до школы горланил песни. Он сорвал с головы шапку и крутил ее за веревочку для подвязывания под подбородком. Все было кончено, или казалось, что кончено. Триумф свободы, избавление от изнурительной любви.
"А второе?"
Ченцов не понял.
"Второе какое предложение?" - спросил подросток.
Больной насупился, засопел, уставился на окурок и швырнул его в сторону.
"Второе, угу... Хотите знать? - медленно, перейдя на "вы", проговорил он. - Я вам доверяю. Хотя, возможно, это несколько преждевременный разговор".
Он поманил пальцем собеседника и продолжал вполголоса: "Надо дождаться, когда установится дорога".
"Дорога?" - спросил мальчик.
"А также судоходство".
"Судоходство?"
"Да. Неужели вам здесь не надоело?"
"Где?"
"Здесь. В этой дыре".
Мальчик сказал, что нужен вызов.
"Э, чепуха, можно без вызова; когда еще вызов придет... А кто вас, собственно, должен вызвать?" - спросил Ченцов.
"Папа".
"Он в Москве?"
"Он на фронте".
"Ваша мама получает от него письма?"
Подросток был вынужден признать, что писем нет с тех пор, как они уехали. Ченцов задумчиво поддакивал, кивал головой.
"Он в особых войсках", - объяснил подросток.
"Гм, это, конечно, убедительное объяснение... а вы уверены, что он?.. Я хочу сказать, вы уверены, что он жив?"
"Оттуда нельзя писать письма".
"Угу. Разумеется. Да, конечно. Ну что ж. Будет даже лучше. Отец вернется, а ты уже в Москве!"
Подросток сошел с крыльца. Ченцов снова поманил его пальцем.
"Это пока еще сугубо предварительный разговор. И сугубо конфиденциальный. Ты меня понимаешь?"
Подросток кивнул.
"Лучше всего сесть на какой-нибудь другой пристани, - сказал Ченцов. Например, в Сарапуле. У меня есть сведения, что там не проверяют... Главное, сесть на пароход, в крайнем случае можно договориться, чтобы нас взяли на баржу. А там - прямой путь до Москвы. Как у тебя с документами? Паспорта у тебя, разумеется, нет, это еще лучше".
Подросток колебался. Вообще-то, заметил он, у него был другой план.
"Можешь мне открыться".
Подросток все еще молчал.
"Я нем, как могила", - сказал Ченцов.
Мальчик спросил, слыхал ли он когда-нибудь об Иностранном легионе.
"О! Легион! Еще бы. Но ведь, э..."
"Ну и что, - возразил мальчик. - Иностранный легион на стороне генерала де Голля. Иностранный легион воюет против Гитлера".
"Я думаю, - промолвил Ченцов, поглядывая по сторонам, - нам надо найти место поудобней... - Стемнело. Они обошли с задней стороны длинный бревенчатый барак инфекционного отделения. - К тому же, как вы понимаете, дело не подлежит оглашению".
Поднялись на крыльцо регистратуры.
"Надеюсь, вы не поставили в известность вашу матушку. Женщин вообще не следует ставить в известность. Должен вам признаться, - продолжал он, - что я и сам когда-то подумывал. Да, подумывал, не записаться ли мне, черт возьми, в Иностранный легион! Я был здоров и молод. Но, знаете ли, с нашими порядками... Послушайте. Я вновь и вновь убеждаюсь, что лучшие идеи всегда приходят внезапно. Их не нужно изобретать. Это то, что роднит поэтов и ученых. Как я рад, что нашел в вашем лице родственную душу. А теперь представьте себе: через какие-нибудь две недели, может быть, через десять дней. Мы с вами шагаем по торцам московских площадей. Любуемся зубцами Кремля, колокольней Ивана Великого, дышим этим неповторимым воздухом... Ах, друг мой! Вы не представляете себе, что значит само это слово, этот звук: Москва! В Москве я человек. А здесь?..
Вы здесь, кажется, с самого начала войны? Или нет: вы говорили мне, что эвакуировались в июле. После речи Сталина... О, не беспокойтесь, говорил он, впуская подростка в комнатку, где стоял письменный стол, здесь нас никто не потревожит. Смотрите только, никому не проговоритесь. Я здесь работаю по вечерам. Зоечка мне разрешает. Чудная девушка, прекрасный человек
Тяжело, знаете, все время в палате; хочется побыть наедине с собой... Я хотел вам рассказать, как я покинул Москву. Вернее, как меня заставили покинуть Москву, они всех заставляли; просьбы, мольбы - ничего не помогло; я, разумеется, сопротивлялся; какие-то два мужика, огромного роста, якобы санитары, втащили в вагон, представляете себе, в товарную теплушку, битком набитую! Но вы, наверное, тоже ехали в теплушке... Самый страшный день моей жизни. Я ничего не видел, ничего не слышал, я только смотрел глазами, полными слез, на этот дорогой город, на эти башни, Ярославский вокзал или, кажется, Савеловский, не помню... Ничего не помню! Крики, плач, все смешалось. Люди давят друг друга, толпа осаждает поезда, пассажирские, товарные, все равно какие, вы этого не застали, и слава Богу... Вдруг все сорвались, все захотели уехать, оказывается, немцы подошли к Москве. Уже, говорят, по Дорогомиловской идут танки, уже... не знаю, может, уже и в городе.
Вот, - сказал он торжественно. - Здесь все записано. Все, чему я был свидетелем. Для будущих поколений. А между тем отшельник в темной келье здесь на тебя донос ужасный пишет! Угадайте, откуда это?.. Правильно! Нет, нет, - замахал он руками, - не подумайте, что я тут... что-нибудь такое... Какие-нибудь там выпады, клевета на нашу действительность, никоим образом, я лояльный советский гражданин. Я русский патриот! - грозно сказал Ченцов. - И я признаю правоту... да, я сторонник нашего строя. Ну, может быть, там с некоторыми оговорками, это уже другой вопрос..."
Он гладил ладонью бухгалтерскую книгу, разворачивал, разглаживал страницы, засеянные причудливым стрельчатым почерком с широкими промежутками между словами, - признак, на который, несомненно, обратил бы внимание графолог. Он захлопнул книгу, и раздвоенный язычок огня взметнулся в колбе, повевая черной кисточкой копоти, уже оставившей полосу на стекле; да, на столе сияла высокая лампа, роскошь тех лет, предусмотрительно заправленная регистраторшей Зоей Сибгатуллиной. Ченцов слегка прикрутил фитиль.
"Задача этих заметок, этой Historia аrcana, arcanissima[3], - увы, мой друг, латынь из моды вышла ныне, - представить человеческую жизнь на фоне всеобщей жизни. На фоне нашей эпохи. Нашей великой и, знаете, что я вам скажу, чудовищной эпохи... Все этажи нашего существования, от мнимого, навязанного, иллюзорного - до подлинного. Поэтому я здесь большое внимание уделяю моим собственным переживаниям, моей внутренней жизни. Что значит подлинное существование? Мой юный друг! - сказал вдохновенно Ченцов. - Меня назовут сумасшедшим, пусть! Я не возражаю. Я вам скажу вот что... Мало кто отдает себе отчет. Мало кто осмеливается! Мы живем не в одном времени, вот в чем дело. Если по-настоящему, философски взглянуть на вещи, мы существуем не в одном, мы существуем в двух, даже в трех временах".
Подросток слушал и не слушал. Подросток думал о легионе. Он писал о нем в дневнике. В Иностранный легион брали всех. Не спрашивали ни документов, ни откуда ты взялся. Подросток чуть не проговорился, что он тоже ведет дневник. Он думал о том, что за стеной находится инфекционное отделение и там дежурит Нюра. Теперь, когда он выздоровел от любви, он мог бы равнодушно и высокомерно, с легким сердцем сообщить ей кое-что под большим секретом; если быть честным, ему просто-таки не терпелось намекнуть ей об этом при первом удобном случае; он представлял себе ее ошеломление и восхищение. Его спохватятся, возникнет подозрение, что он покончил с собой. И только она будет знать, куда он исчез, но он взял с нее слово, что она не проговорится.
Больной устремил на мальчика тоскливый вопрошающий взор - словно потерял нить мыслей.