Рейкьявик зимним утром: городишко во глубине сибирских руд.
Поземка в свете уличных фонарей, над ними свод темноты у холодных сырых берегов… сянка, и на взморье скир:[39]
Овсянка вокруг промозглых мысов и горы, как древние свалки, отходы производства, кучи пепла времен язычества, металлолом бронзового века:
Окаменевший понос ледников, белой плесенью сугробов изъеденный, вокруг временной современности — арматурного карточного городка, на одну ночь вставшего табором, вряд ли спроектированного компьютером.
Двухэтажные приземистые дома из бетона, растрескавшихся стен, схема трещин — как тени от деревьев, а те — голые в палисадниках, промерзшие, с онемевшими пальцами хрупких фарфоровых ветвей, подставленных птицам на тот случай, если они вообще будут.
Безлюдный, безлиственный, редкоптицый, обезнасекомленный мертвоград, где даже призраки держатся мертвой хваткой за давно сгинувшие бельевые веревки в бесконечном бездумном ветре, напористых шквалах.
И тебя без конца хлещет ветер, схлестывается с тобой ветреный неугомон Каури,[40] каурый конек, взнузданный ледяным воздухом, сбегает вниз по вихревой винтовой лесенке и обвевает-обвивает струну ветра вокруг твоей шеи, крепит четырнадцатью узлами и давай кусать щеки, сыпать в рану сольцы и прыскать в глаза из баллончика с морозом.
И ты бежишь, ты летишь, метелишься по неприютным улицам серой инеистой полярницы: перловенчанным, безлюдным; беззубые челюсти, разверстые рты испускают ледяной дух и считаются находящимися по эту сторону Ян-Майена только потому, что их длину измерили такси.
Они всю ночь грузили асфальт на свои приборные доски, давали камням смысл, опускали в счетчик сугробы, превращали стужу в кроны.
В жарких и прекрасных черных приборных досках такси — этих легких японских пластмассовых чурбаков, так медленно и плавно скользящих по затянутым ледяной коркой заливам и проливам и переполняемых солнечными поп-ритмами из Лос-Анджелеса, которые всегда запускают в ночной эфир радиостанций, — сокрыто единственное доказательство того, что эта земля пригодна для жизни. Благосостояние и демократия надежно спрятаны в «бардачке».
На углу проспекта Снорри и Большого проспекта стоит новейшее в Европе такси, и огонек на его крыше — свет маяка, форпост Запада.
Taxi.
В этот час Рейкьявик такой город: люди живут в нем просто потому, что родились здесь. А я чувствую себя выброшенным ребенком.
Я бреду домой. Точнее, так: я в бреду — домой! На часах — 874.[41]
На хате темень и мамин сон. Я зажигаю свет на кухне и беру «Чериос» и «Моргюнбладид».[42] Киану Ривз недоволен жизнью. Розанна собирается удалить наколку с именем человека, с которым развелась. В Арканзасе женщина велела сделать на своем новорожденном сыне татуировку: «Мот».[43]
Немного посмотрел «College Football: Iowa at Michigan State»,[44] а потом вставил кассету. «А Taste for Tits».[45] Шесть гипертрофированных сисек вздымаются волнами на глади бассейна в Лас-Вегасе, и в гостях у них какой-то как следует отвисевшийся хрен. Я чувствую, как мои уши постепенно оттаивают, зато наш приятель застыл. Мне все же неохота дрочить, и я засыпаю под все эти силиконы, сдавленные стоны, идеальные совокупления в солярии. Хорошо засыпать под порнушку. Тогда мне всегда снится что-нибудь интересное. Только я задремал — звонит телефон. Пусть им займется автоответчик.
«Это Хлин… Вполне возможно, что в данный момент я нахожусь дома. Пожалуйста, оставьте сообщение после звукового сигнала. Я слушаю».
«Хлин… Хлин Бьёрн… Мне надо с тобой поговорить, возьми трубку… Хлин, я же знаю, что ты там… пожалуйста, поговори со мной… ты… Хлин… Ну ты не хочешь со мной говорить… Ну и урод ты после этого…»
Хофи. Удивительно, как она… как ее голос подходит к кассете в качестве звукового сопровождения. На экране красивый минет, и когда я в это же время услышал голос Холмфрид, меня торкнуло. У меня встал еще лучше, почти не пришлось ему помогать: несколько захватов — и я уже выжимаю из него. В этот момент я думаю о ней. Эта порция предназначалась ей. Я рассматриваю скомканный клочок туалетной бумаги, брошенный на пол. Хофи…
* * *
— Хлинчик, у тебя все в порядке? Ты у меня сегодня какой-то притухший. Ты вчера поздно вернулся? А куда ходил?
Мама сидит за столом в гостиной и, кажется, мастерит рождественские открытки. Она записалась на курсы в Художественном институте. Я повернут к ней спиной, сижу в глубоком кресле и для разнообразия смотрю тот телевизор, что стоит у нас в гостиной. Показывают какие-то клипы. Звук у меня поставлен на минимум, и я слышу, как в стакане шипит кока-кола. Я слегка поворачиваю голову и говорю куда-то в сторону комода с фотографиями в рамках. Моя фотография с конфирмации: интроверт с молитвенником (каким-то образом им удалось сжать мои руки на книжке всего на одну секунду, а потом книжка шлепнулась на пол). А также фотография с конфирмации сестры Эльсы: закос под взрослую, грудь под белым балахоном, совсем как невеста без жениха. И старая черно-белая папина фотография. Зачем она держит ее здесь? Можно подумать, что он умер. Ну да. Так много раз напивался мертвецки. Я отвечаю, глядя на себя-интроверта:
— Просто в бар, ну как обычно.
— А в какой бар вы ходите? Сейчас столько всяких новых мест появилось, я уж перестала за этим следить.
Разговаривать мне влом. Но и телевизор смотреть как-то неохота (Стинг). И потом, мне надо было попить кока-колы, потушить сигарету. Так что я говорю:
— Ага.
— Я как-то совсем выпала из этого, просто невозможно за всем уследить.
Тут меня осеняет; я разворачиваюсь в кресле, кладу ноги на подлокотник:
— А вы с Лоллой разве никуда не ходите?
— Вообще-то ходим. Она меня недавно водила в такое место: «Двое и две».
— И что? Вы там так и были вдвоем?
— Да, но она там многих знает. Мы так хорошо повеселились. А еще там играли хорошую музыку, ну знаешь, в общем, из эпохи диско. Мы натанцевались просто до упаду.
— Вы с Лоллой? Ты с Лоллой танцевала?
— А разве сейчас танцуют обязательно с кем-то? Просто танцевала вместе со всеми.
— Жалко, я это пропустил.
— Да. Я, наверно, так много не танцевала с той поры, как мы с твоим папочкой были помоложе. А скажи мне…
— От него, кстати, никаких вестей?
— Да что ты! Он мне уже давно звонить перестал. Вот твоя сестра его недавно встретила в магазине «Кьёргард», говорит, он держался молодцом.
— А я слышал, что он упал.
— Да? И кто тебе это сказал? — И смотрит на меня.
— Трёст.
— Да что ты говоришь! Вот тебе и на! А я-то думала, что он… А как же Сара?
Смотрю в телевизор. Там Бьорк (ц. 190 000). Тянусь за дистанционкой и усиливаю звук. «My name Isobel. Married to myself».[46] Текст хороший. Видеоряд приторный.[47] Выжидаю паузу, затем отвечаю:
— Не знаю.
— Подумать только! А ведь он так далеко пошел!
— Скорее, пополз.
— А ты не посчитал бы за труд поговорить с ним?
— Почему ты держишь там его фотографию?
— Твоего папы-то?
— Да. Чтобы все думали, что он умер?
— Зачем ты так говоришь?
Я слышу, как она кладет ножницы на стол, снова поворачиваюсь, смотрю на нее. А она на меня.
— Фотографии людей на комодах держат только тогда, когда с ними что-то случилось: или этот человек родился, или конфирмовался, или помер.
— Хлинчик, не говори так. Твой папа — часть моей жизни. Для меня это незабываемое время.
— Непросыхаемое время.
— Не надо об этом сейчас, ладно?
— Вот и пойми этих женщин! Вы всё так быстро прощаете и забываете. А как же Лолла? Ей-то каково, что у тебя в гостиной его фотография?
— Лолла? А что она должна на это сказать?
— Ну, разве она не…
— Что «не»?
— Да ничего. Разве она не знает обо всем? О нем?
— Что-то ты сегодня какой-то угрюмый, Хлинчик. Тебе хорошо? Ты уже ел? Креветочный салат в холодильнике.
Я опять поворачиваюсь к телевизору:
— Да, знаю.
На экране какая-то моржовая хрень, какая-то неизвестная мне команда в гидрокостюмах в облипочку. Какой-то такой клип.
Мама:
— Слушай! А ведь мне Холмфрид сегодня звонила. Я сказала, что ты спишь. Она просила тебя перезвонить.
Святый Халлдоре Кильяне! Так у нее и мамин телефон есть!
— Ага.
— Слушай, а Холмфрид — она не дочь Пауля, ну, того самого Палли?
Я поднимаюсь и подцепляю с пола пузырь с кока-колой:
— Да, там не обошлось без Пауля.
— Что?
— Я говорю, какой-то Пауль там точно постарался. Она дочь какого-то Пауля. Зубного врача.
— Да-да, вот именно. Палли Нильсов. Лолла у него в свое время работала.
— А?