Скрадывание дичи волнует охотника во всяком возрасте, а в юношеские годы азарт непередаваем… Чем ближе подходил я руслом оврага к лирохвостому чернышу, чем вероятнее казалась удача, тем сильнее разгорался азарт. Припадая к стенкам оврага, хоронясь в колючих кустах, затаиваясь, перебегая, переползая, жадно ловя каждый звук тетеревиного голоса, каждый шорох крыльев, я призывал все силы неба и леса подольше удержать птицу на высокой березе, не дать ей улететь. Ведь за всю ту весну мне удалось лишь единственный раз выбраться на охоту, а сезон вот-вот закроется, и, значит, другого раза не будет. И разве в то утро не встал я до зари, разве не просидел несколько часов у лесного озера, с великим и напрасным терпением поджидая селезней? Разве в утренних сумерках не пропустил без выстрела пролетевшую утиную стайку, боясь вместо селезня поразить утку? Должна же быть и награда!..
Если существуют лесные силы, покровительствующие охотникам, они не могли не услышать мои отчаянные мольбы, и когда в самом конце оврага, истерзанный жгучим шиповником и сердитой бояркой, я поднимал ружье, тетерев по-прежнему топтался на березовом суку…
Падал он от выстрела медленно и тяжело, судорожно хватая воздух и ветви жесткими широкими крыльями, и сразу затих на молодой траве, как будто земля что-то шепнула ему, заставила поверить в существование столь нелепой смерти, внезапно настигающей, когда так жарко пылает солнце, оживают леса и в тебе самом буйствует горячая кровь. Еще живой радугой отливала металлическая чернота перьев на его груди, красные брови горели так, что могли обжечь, теплом дышала золотистая белизна крыльев с изнанки, но в открытых глазах косача стояла мертвая синева неба.
Ох уж этот удачный выстрел — он рождает уверенность, что охотничья фортуна обратилась к тебе лицом и сегодня повезет, как никогда дотоле. Приятно отягченный трофеем, шел я краем болота с готовым к стрельбе ружьем и не сомневался: вот-вот из прошлогодней полеглой осоки выпорхнут утки, и тут-то уж я не промахнусь. Большая птица, рыжая, словно клок засохшей травы, вырвалась прямо из-под ног, выстрел смял ее в неопрятный ком и бросил за кочку.
…То был совершенно бессмысленный выстрел — рыжая, в пестринах, выпь лежала в листьях молодых лютиков. Сколько раз прежде поражали меня изящество и грациозность этой таинственной ночной птицы! Бывало, после заката, в засидке у озера или реки, вздрогнешь, когда оживет темный завернувшийся лист водяного лопуха, качнется и стронется с места камышовый кустик, невольно привстанешь, а он замер — и, даже приглядевшись, далеко не сразу и не всегда различишь затаенный силуэт стройной птицы. Сейчас, при свете дня, голенастая, длинноногая, со взъерошенными перьями, она казалась нелепой и жалкой. Еще жила ее длинная шея — она конвульсивно извивалась на траве, словно хотела оторваться и уползти от мертвого, обескрылевшего тела.
Запоздалый стыд пришел не сразу — он захватывает, когда уходишь, бросив птицу, убитую из чистого азарта, — может быть, поэтому я и медлил, раздумывая, ища какую-то необходимость, что заставила поднять руку на болотную выпь, которую у нас не считают за дичь. Взял птицу в руки, рассматривая, присел на кочку, но так в не нашел оправдания тому, что сделал, бросил рядом, прилег на траву, уставясь в разогретое прозрачное небо.
Не знаю, сколько пролежал в бездумье, когда по руке скользнул холодок, и тотчас в нее впились раскаленные иглы. «Откуда взялась крапива?» — с этой мыслью отдернул руку и приподнялся.
Тощая весенняя змея, извиваясь, выползала из раскрытого клюва мертвой выпи — вероятно, она была проглочена за минуту до выстрела и теперь, получив свободу, в слепой злобе и страхе нанесла удар первому живому, что оказалось на пути.
Еще не веря, я осмотрел руку: на тыльной стороне ладони выступили, успев свернуться, две капельки крови…
У меня достало ума и хладнокровия, чтобы не отомстить злосчастной твари, которая не ведала, кого кусает, — она уползла в кочки, а я понес песчаной лесной дорогой к дому свою добычу и отяжелевшую руку, налитую жгучей ртутью. Боль переливалась по жилам при всяком движении, и стоило опустить ладонь, изнутри давило с такой силой, что казалось, вот-вот порвется кожа и вытечет все, что было моей рукой.
Я не бросил убитую выпь. Мне казалось тогда: самое главное — найти смысл в моем выстреле, оправдать его хотя бы перед собой. И я нашел какой-то смысл. В нашей сельской школе создавался уголок-музей местной природы, и пусть, решил я, чучело выпи, которую видят лишь охотники, порадует младших соучеников, объяснит им, что вовсе не опасные страшилища мельтешат по ночам и громко мычат на ближних болотах, а безобидные пернатые существа, для которых эта земля, ее леса и воды — такая же родина, как и для нас, людей.
Немыслимо пахло смолой, лес звенел от радостных птичьих трелей, и чудилось мне: иволги изукрасили все кроны подряд сверкающим золотым серпантином. На разогретых влажных полянах той весной стремительно вырастали травы. И старая бабка Аксютка хорошо знала, какими из них лечат змеиный укус.
КРИК СОВЫ
Большая тень проплыла над поляной, неслышно взмахивая широкими крыльями, сделала круг, почти касаясь рогатых дубовых ветвей, вдруг косо скользнула к самой земле, испуганно взметнулась, пропадая в черноте пасмурного неба, а через минуту за Хопром глухо ухнуло. Сова. Может быть, красные угольки потухающего костра напомнили ей глаза какого-то зверя или птицы — опасного соперника, вторгшегося в ее охотничьи владения, — сердитый совиный крик несколько раз повторился в ночи, заставляя дрожать спящих в кронах серых ворон.
Есть нечто таинственное и притягательное в этой ночной птице, в ее неслышном полете, в костяном стуке ее клюва, который в безмолвии ночного леса рождает причудливые видения белых теней, танцующих с кастаньетами на лунных полянах, в ее криках, то угрюмо печальных, то жутких, словно смех лешего, во всем ее облике, где природа странно смешала ястреба и кошку. Если дикие звери обычно ведут ночной образ жизни, то птицы просыпаются с рассветом и засыпают на закате. Лишь совы да козодои прячутся от солнца, избрав ночь временем своего царствования. Недаром о тех и других существует столько поверий, и во всех сказках сова неизменно сопутствует мрачным силам тьмы.
Но сова — только птица, и, как многие птицы, открыто идущего человека или зверя она скоро оставляет в покое, зато крадущегося может преследовать, оповещая лес о близкой опасности.
Удивителен этот охранный сговор в природе. Случается, ласточки, скворцы, трясогузки и чайки дружно гонят разбойницу-ворону, а через минуту, объединясь с воронами, поднимают отчаянный гвалт, заметив вылетевшего за добычей ястреба или болотного луня. Когда же случайно обнаружит себя до заката общий ночной враг — филин или большая сова неясыть, все птичье царство неистовым криком зовет на помощь своих дневных недругов — тетеревятника, сарыча, луня, кобчика и пустельгу. Если те близко — не мешкая, бросаются в бой, и горе тогда неосторожному властелину тьмы… И человека охранное птичье сообщество не оставляет без внимания, выдавая его либо остерегая. Опытный охотник многое узнает из птичьих разговоров о том, что творится в непролазных чащобах, темных низинах и оврагах, таинственных буреломах. У таежников издавна бытует присловье: в лесу уши — первое, глаза — второе.
Я люблю, когда ночью кричит сова. Ее голос напоминает детство и наши лихие полуночные вылазки в степные колки — ловить совят-слетков, отыскивая их по голодному щелканью клювов, которым они подзывают родителей. Если бы в ту пору нашелся кто-то, кто объяснил бы нам, каких незаменимых друзей мы преследовали! Пара сов, выкармливая свое прожорливое семейство, истребляет сотни и сотни грызунов, уничтожающих тонны зерна. А мы, школьники, в те послевоенные годы как величайшую драгоценность собирали хлебные колоски на сжатых полях. И ловили совят! Невежество злее согрешения — это сказано тысячу лет назад, может быть, даже раньше…
И другое оживляет в памяти совиный крик — оранжевую тайгу, когда она замирает, удивляясь себе самой, горящей и несгорающей в кострах осин и берез, и даже вечно суровая хвоя сибирских елей и пихт нежно золотеет.
Ясным осенним днем мы сошли со старенькой полуторки в тридцати верстах от поселка, где кончались всякие дороги. Когда машина скрылась и рассеялся острый дымок ее газогенератора, бойко работавшего на березовой чурочке, шорох опадающих листьев, похожий на затаенные вздохи, вызвал в груди тревожный холодок. При одной мысли, что в какой-нибудь сотне шагов стоят деревья, лежат мхи, на которые, может быть, никогда не падал взгляд человека, лесные шорохи перестают казаться мирными. Забросив на спины рюкзаки, мы двинулись звериной тропкой в таежную глушь, к озеру Светлому, что затерялось среди нетронутых вековечных сосняков и кедрачей. Было нас трое, и дальний путь не казался опасным — наш старший, Женька, летчик противопожарной лесной охраны, изучил здешнюю тайгу сверху, при нем к тому же были настоящая полетная карта и компас. Мне и моему шестнадцатилетнему сверстнику Сашке летчик Женька представлялся полубогом уже потому, что разрешал нам драить свой новенький По-2, где каждая заклепка казалась волшебной. А однажды он усадил нас в пассажирскую кабину и, ободряюще подмигнув, полез в свою. Невероятно раздвинулось небо, земное отошло, съежилось, стало таким незначительным и хрупким, что мы испугались. Потом накатил восторг высоты, и на полчаса мы стали птицами.