Я не люблю стрелять навскидку. Именно при вскидке чаще всего случаются неверные выстрелы, когда дичь попадает в край дробовой осыпи и уходит покалеченной. Однако в тот день мы слишком долго ждали, и меня не хватило на то, чтобы упустить единственный шанс на удачу, хотя выцеливать зайца было некогда.
За вспышкой выстрела беляка сильно мотнуло на самой вершине угора, но остался ли он на месте, различить я не успел. На бегу дозаряжая тулку, выскочил из низины — зайца не было. Трехлапый след уводил через поляну в гущу бора. Четвертая лапа зверька, видно, беспомощно моталась, оставляя на снегу однообразные зигзаги. Стоя над следом подранка, я зло обругал себя. Для охотника не бесчестье вернуться с пустой сумой. Бесчестье — оставить в лесу зверька, обреченного на медленную, мучительную смерть. Воспоминание о каждом таком подранке и через многие годы заставляет краснеть.
Три заячьих лапы в любом случае выиграют состязание с двумя человечьими ногами, и все же я себе поклялся: буду преследовать подранка до полной темноты, пока можно различить след.
Первая небольшая петля и тут же вторая заставили ускорить шаг и при этом не слишком шуметь. Подранок спешил запутать след, и у него не хватало сил на большие круги. Теперь я знал, что к ночи погоня наверняка закончится. В какой-то момент почудился слабый заячий крик — этот крик мог быть только предсмертным, значит, была другая рана, и она остановила неутомимое заячье сердце. Или то вскрикнула сойка? Или то была слуховая галлюцинация?..
Я уже не шел — мчался через подлесок, прыгая через коряги, напрямую, треща сухостоем и валежником, продирался через кустарник, едва взглядывая на след и нимало не заботясь об осторожности. Впереди открывалась широкая кочковатая согра с полосками частого тальника по краям, и хорошо знакомое охотникам предчувствие шепнуло: «Внимание»…
Приготовил ружье, сдерживая дыхание, медленно ступил в кочкарник и остановился — глаза мои встретились с другими глазами, настороженными, испуганными, злыми. Круглые, выкаченные, подслеповатые, глаза эти упорно смотрели прямо мне в лицо из-за ствола поваленного дерева, в них я прочел страх, а вместе — недовольство от моего появления, и выражение это усиливали острые лезвия ушей. Только глаза и уши да еще поднятый трубою пушистый хвост — все, что виделось из-за дерева, и в оснеженном предвечернем лесу, где сгущались тени, особенно заметные в глуховатой низине, среди сизых тальников и седого бурелома, великолепный хвост зверя и уши казались черно-бурыми, а глаза — угольно-черными, пронзительными, по-человечески осмысленными.
В первый момент я опешил. Сколько раз до того приходилось стрелять в бегущую и летящую дичь, видя лишь силуэт ее и в прозрении охотничьего азарта угадывая единственную точку, где смертоносный заряд неотвратимо встретится с обреченным существом. Человек, как и всё живое, по природе своей охотник, — до конца жизни он преследует цель. Вот почему охота в чистом виде так впечатляюща…
Но теперь не было передо мной привычно убегающего силуэта, я видел только глаза, мне надо было стрелять в глаза… Мы смотрели друг на друга одну секунду, словно узнавая, а в следующую — открылась душа зверя. Из его глаз проглянул родной мой бор, но проглянул жуткой, враждебной мне сущностью, что запрятана в недоступной, неразгаданной, неведомой глуши, откуда рогатятся черные буреломы, выползают змеиные мхи и сверкают волчьи глаза филина. Мои забытые детские ужасы перед черной тьмою ночи и зеленой тьмою лесов, перед могильными крестами и пучинами черных болот, перед всем, что бегает, ползает, шевелится, подкрадывается в темноте, грозит чем-то непонятным, — этот мой страх, давно забытый, но, оказывается, по-прежнему живой в душе, смотрел на меня же. Страх перед неведомым и угрожающим, которым так часто усмиряют детей.
Еще миг, и показалось: это сам я, маленький, дикий охотник, живущий естественной жизнью природы, смотрю из-за лесины на кого-то, кто в давние-давние времена был моим кровным собратом, а потом покинул наш общий зеленый дом, ушел в страшные дали, быть может на другую планету, и вот вернулся в образе могущественного охотника, стоит напротив, излучая грозный запах огня и железа, стоит безжалостный в своем могуществе, в непонимании моей дикой маленькой жизни, состоящей из непрерывной погони за пищей, — он вернулся за мной, как за охотничьим трофеем. Да, он сейчас убьет, так же, как я, стоящий за лесиной, только что убил набежавшего раненого беляка, и я буду убит, потому что голоден и никак не решаюсь бросить редкую великолепную добычу, меня пьянит сладостный запах крови, который властвует даже над всемогущим инстинктом страха.
Все это зазвучало во мне настоящем, рождая безотчетную тревогу и смущение, но привычные к оружию руки делали то, что они должны были делать в подобный момент, и уже мушка ружья остановилась между выкаченными пронзительными глазами. И я почувствовал, что промажу, когда остановить курок было нельзя. В грохоте, сквозь пламя и дым, в синих тальниках рыжим факелом пронесся лисий хвост. Стрелять второй раз не стоило…
После я укорял себя за торопливость. В самом деле, не измени мне хладнокровие и расчет, сделай я шаг, и тогда лисовину пришлось бы показать себя всего, а уж нырнуть в тальники он вряд ли успел бы… Поругивал и тулку, сожалея, что не привез с собой в тот раз мою драгоценную ижевку с сильным чоком и резким боем — уж она-то уложила бы не менее тройки дробин в крохотный кусочек лисьего лба, что выглядывал из-за лесины. Но при всем том сознавался: тулка не виновата, и поспешный выстрел произошел не от азарта…
Заяц с перекушенным горлом судорожно бился около валежины. Я взял его в руки, тяжелого, дергающегося, с холодной и гладкой матовой шерсткой, с окровавленными усами, с кровоточащей шеей и неопрятными багровыми потеками на груди. Круглые глаза зверька смотрели бессмысленно, мертво, но красноватые огоньки в глубине их еще жили страхом последней минуты — страхом, который стирал обличье врага, будь то волк, лисица, филин или человек — мертвому все равно, кому он достался.
Удача казалась не полной, словно добыча была моей лишь отчасти.
На всякий случай прошел по лисьему следу и скоро увидел, что соучастник этой охоты, сам едва не ставший жертвой, перешел с галопа на свой обычный аккуратный шажок. Значит, свинец его не коснулся, в худшем случае, он продырявил уши, но от этого не подыхают.
Именно в тот миг пришло облегчение. Что это было? Чувство благодарности к рыжему разбойнику за помощь. Ведь я и теперь не убежден, что догнал бы подранка без участия лисовина. Или это благодарность охотничьей судьбе за то, что сделала меня виновником редкой лесной драмы — многие ли могут похвастать, что дикая лисица послужила им вместо гончей?
Но, наверное, самое главное — задним числом я не простил бы себе выбитых дробью, превращенных в кровавое месиво лисьих глаз, после того как сам глянул на себя теми глазами…
ПРАВО НА ВЫСТРЕЛ
Видно, я все-таки задремал — почудились странные тихие голоса вокруг, множество голосов, намеренно приглушенных, разных, но вместе и сходных неуловимым отличием от человеческих. Они раздавались из-за черных кустов и деревьев — словно оттуда нас внимательно рассматривали и о нас говорили. Я уж стал и догадываться, чьи это голоса — неслыханные прежде, они вызревали во мне после одной пасмурной безлунной ночи, застигнувшей нас в небольшом хоперском заповеднике. Мы были тогда предельно осторожны, устраивая ночлег, даже малого костра не развели, и едва разместились в палатке — вокруг в непроглядной темени началось такое похожее на человеческую работу, что в первый момент нам стало не по себе. Маленькие невидимые люди осторожно ходили рядом — перетаскивали грузы, пилили, строгали, что-то строили на берегу и в воде. С глухим стоном в реку упало дерево, шум на минуту прервал работу таинственных соседей, после чего она закипела с удвоенной силой. Как незваные гости, мы вели себя тихо всю ночь, хотя мало спали.
До самого рассвета без устали трудились бобры — да, это были они, — и утром мы долго рассматривали их следы и «скоростные трассы»: экономя время для возвращения в воду, бобры съезжали с крутого берега по накатанным, скользким желобам, пробитым среди травы и кустарника. Спутник мой заметил, что люди слишком самоуверенно полагают, будто рационализм свойствен лишь им одним…
С той ночи во мне и жили неслыханные наяву голоса маленького речного народа, возвращенного на хоперские берега стараниями людей. Вот и показалось: таинственная речь зазвучала; я напряг слух, а голоса вдруг резко изменились — смертный страх, боль и отчаянная тоска прорвались в знакомых каждому каркающих криках — и полная тишина пробуждения…
Ночь стала еще глуше, крики звучали в памяти — точно так же, как звучали они накануне под вечер, после нашего выстрела на Хопре.