(Пауза.)
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Голова болит. Не спал.
— Можно мне, как доктору вас осмотреть?
Боря сделал протестующий жест.
— О, нет, нет. Сейчас не могу. Я не принимал ванны еще.
— Ну, так что ж?
— Нет, неприятно грязным…
— Но ведь я доктор.
— Ах, нет, мне неприятно, если вы будете меня когда-нибудь вспоминать и в таком виде.
— Дайте одеколон?
— Вот там, на этажерке. Здесь не душно? Ну, ничего, побрызгайте.
— Ей-Богу, вы странный, какой то.
— Ну, хорошо, странный, я это знаю сам. И что же?
(Пауза.)
— Да нет, ничего, я так.
— Вы можете сесть около меня?
— Могу.
— Будете слушать?
— Буду.
— Я очень несчастный.
— Опять?
— Вам это наскучило?
— Нет, но вы внушаете себе это…
— Слушайте дальше. Я к вам расположен так, как ни к кому. Я вас люблю очень.
Леша наклонил голову.
— Тронут.
— И вот я вас прошу не бросать меня. Я знаю, я скучный, я странный.
— Боже! Боже!
— Нет, нет, я знаю. Вы сами же сказали.
— Да, но я не говорил, что с вами скучно, наоборот.
— Ну, все равно. А впрочем, я устал. Вы понимаете, я вас люблю. Дайте мне вашу руку. Вот так я буду ее держать. Хорошо? Вы никогда не писали стихи?
— Нет.
— Жаль. Я вас познакомлю с поэтом одним. Он очень музыкально пишет, я люблю его стихи, и читает он их красиво, но я музыку люблю, а смысл не улавливаю. Но ему это говорить нельзя. Он обидится. Его стихи:
К волне моей, к волне моей приникнемИ будем мы, как каменный овал.Смотрю в глаза. Зачем, зачем твой лик нем?Зачем меня восторг околдовал?
— Вам нравится?
— Как вам сказать…
— Боже мой, конечно откровенно.
— Нет.
Длинные коридоры, из которых один освещен, другие совсем нет, постепенно наполнялись публикой. Молодежи, как всегда на литературных вечерах, было больше. Молодые лица, улыбки, еще свежие и юные. Восторженные взгляды, смех, шепот. Боря стоит в углу, у окна не освещенного совсем. О чем-то думает. Темные глаза печальны.
— Кто читает?
— Литвинов.
— Литвинов читает, скорей идемте, мы опоздаем.
— Еще не началось.
Толпа бросилась в залу. Коридоры опустели.
— Вы тоже здесь?
— Да.
— В штатском?
— Я с военной формой распростился. — Карл Константинович в штатском старом костюме, какой-то нескладный и неузнаваемый.
Борины глаза удивленно раскрываются.
— Совсем?
— Совсем.
— Почему это?
— Да так. Потом расскажу подробнее. История одна. Это грустно.
— Что?
— Да все. Однако, идемте, уже началось.
Я пою, и мне море вторит.Я плыву, и волна горит.Забываю последнее горе,Забываю, что сердце таит.И вокруг заходящие волныИ вокруг — печаль, испуг.Я неясным восторгом полныйЦелую пальцы рук…И опять зеленая пена.И вокруг — печаль моя.Я люблю. Ты любишь. Измена.Чья любовь? Моя? Твоя?
Вдруг резкий свист оглашает залу.
— Это безобразие.
— Глупо.
— Не прерывайте, не прерывайте.
Несколько человек из близких к Литвинову окружают эстраду и аплодисментами стараются заглушить свист и крик. В зале волнение. Звонок председательствующего жалобный и заглушаемый звуками голосов. Боря усиленно аплодирует, стоя у самой эстрады. Бледное, растерявшееся лицо Литвинова выражает беспомощность.
— Тише, тише, дайте слово автору.
На эстраде опять Литвинов.
— Мне грустно, что таким скверным способам вы выражаете порицание стихам. Здесь свобода слова, каждый может критиковать, но не свистеть.
— А вы не читайте ерунды!
— Тише, тише не прерывайте.
— Я кончил.
Опять взрывы рукоплесканий и… оглушительные свистки.
К Боре подходит Траферетов.
— Вашему любимцу не везет.
— Ах, оставьте. Вы еще смеетесь.
— Да я не смеюсь.
— Не мешайте, я сейчас буду выступать.
— Вы говорили хорошо. Но не в этом главное. Лицо ваше изумительно выразительное.
— Вы смеетесь?
— Нет. Нет. Что вы?
— А я думал всегда, что я уродик.
— Вы-то?
— Да, я.
— Оставьте. Я не мог оторваться от вашего лица. Знаете, Литвинов, ваши стихи меня волнуют, они музыкальны и красивы. Вас не все понимают. Тем более, я ценю таких, как вы.
— Не говорите мне этого.
— Отчего?
— Как вам сказать? Вы меня, может быть, и так поймете.
— Нет. Нет.
— Тогда слушайте, только не сердитесь. Вы мне не можете доставить того наслаждения, о котором я мечтаю. Вы слишком далеки от меня.
— Я?
— Ну, словом, я бы вас не мог полюбить.
(Пауза.)
— С чего вы взяли? Мне совершенно не нужна не дружба ваша, не любовь.
— Тем лучше.
— Почему он вам не нравится?
— Кто?
— Вы же понимаете. Литвинов.
— Потому что нравитесь вы.
— Это каламбур?
— Нет. Это жизнь.
— Что это с вами? Вы серьезно?
— Да. Совершенно.
— Я удивляюсь.
— Чему?
— Вы то бредили Литвиновым, а теперь…
— Я бредил его стихами, и теперь брежу, а его я не люблю.
— А меня?
— Да.
— Что «да»?
— Люблю.
— Вы как женщина. Такой же нервный, капризный.
— А вы не догадливый.
— Ах, не хочу я быть догадливым. Не хочу. Слышите? Мне жалко вас. О, как жалко.
Что это? Неужели опять одиночество? Опять муки и горечь? Леша два дня не приходил. Боря на своей узкой кровати, лицом к подушке. В комнате темно. Не хочется зажигать лампы. Сегодня звонил Карл Константиныч. Но разве он может заменить Лешино отсутствие? Что делать? И Боре кажется, что это нарочно кто-то невидимый подстраивает неудачи. Хочется плакать. В душе пусто, холодно. Написать? Нет, подожду, подожду еще.
— Можно к вам?
— Войдите.
Входит сосед по комнате, студент Иртымьянц.
— Вы хандрите?
— О, если бы вы знали, как мне скверно. — И Борино лицо глубже прячется в подушку.
— Может быть, я вам могу помочь.
— Вы? — Боря поднимается и внимательно вглядывается в лицо Иртымянца.
Черные маслянистые глаза, изогнутые брови, рот сочный и от бритых усов синяя полоска на верхней губе. Вдруг вспоминается Московский вокзал. Парикмахерская. И то же чувство. Та же острая боль пронизывает сердце.
— Вы? Вы? Хотите помочь?
— Да, я, хочу помочь, — улыбается Иртымьянц. — И в этой улыбке что-то недоговоренное, что-то свое.
Борино лицо близко у наклоненного лица Иртымьянца, и губы, как камень, нагретый солнцем. Все ближе. Острое наслаждение пронизывает все тело. Тихие — неясные мысли: вот оно счастье настоящее, зовущее. И, как сквозь сон, вспоминается Траферетов, Карл Константинович и другие, точно на другом берегу они все, дальше, дальше. Этой минуты никогда еще не было. Это первая. Что за счастье! Да, стоило страдать и жить для этого. Любит? Любит?
И вдруг острая режущая боль. Боря схватился за щеку и сейчас же отдернул руку. Она была теплая и липкая. Капли крови упали на пол и как бы застыли.
— Вот тебе еще!
— И снова безумная, режущая боль, и еще более режущее отвратительное слово!.. вылетело из уст Иртымьянца, точно что-то мокрое и тяжелое упало.
— Вы на новой квартире? Я едва вас нашел.
— Да, я должен был переменить комнату.
— Должен?
— Да, именно должен.
— Я не понимаю, неужели что-нибудь случилось?
— Вышли неприятности.
(Пауза.)
— Леша, вы знаете, Леша, мне вам хочется все рассказать, все — это так томительно и больно, страдать одному. Может быть, вы меня пожалеете, но прежде вы должны мне дать слово, что вы ничему не удивитесь, не возмутитесь и… не ударите меня…
— Что? Ударите? Я вас совсем не понимаю.
Боря колебался, рассказать ли ему все, открыться ли? Печально смотрели темные глаза, и губы были бледны, против обыкновения. Откуда-то издали доносились звуки рояля, тоскливые, скучные, и вспомнился родной дом и Верины гаммы: сердце сжалось томительно и жутко.
— Вы помните наше знакомство?
— Помню.
— Я был очарован вами, ну прямо-таки влюблен. Когда вы не исполнили свое обещание и не приехали, я тосковал, я ходил как лунатик по комнатам, тоскливо сжимая пальцы. Вера всегда спрашивала: «Что с тобой»? Я не мог ей сказать правду и выдумывал что-то. Она жалела меня. Ведь прежде она меня любила. А потом — приехали вы, и я узнал об этом совсем случайно, от Василия Александровича. Может быть довольно? Больше не рассказывать?
— Нет, лучше говорите.
— Мы говорили с ним часто о вас. Я думал, почему вы приехали и не приходите ко мне, мне было обидно, горько, я стал другим человеком, и дома меня не узнавали. Я так изменился и всё вы… Вы были виноваты. Потом мы встретились. Я ждал от вас многого, но я ошибся.