С языка сорвалось: «Желаю приятного аппетита».
«Вот и он так сказал…. « – услышал Холмогоров в ответ.
Стало не по себе, тоскующим ненасытным облачком в офицерской палате стал блуждать сладковатый душок мясной солянки: Алеша мигом опомнился и оставил в покое умирающего – того, кто готовился, как ему это почудилось, принять смерть и поэтому был зол на весь мир. Но когда Холмогоров вышел на свободу, то чувство обреченности, отчего-то уже своей собственной, отравляло каждую минуту.
Сел завтракать – но еда казалась невкусной, словно тем временем, когда обслуживал лейтенанта, что-то случилось и солянка прогоркла. Такой же невкусный оказался и чай – не чай, а помои. Воротило с души. Сидя за столом и еще чего-то дожидаясь, Алеша затосковал. Потом очнулся и вспомнил о лейтенанте: этот уже, наверное, налопался и посуда грязная готова – иди за ним убирай, раз еще живой.
Лейтенант сыто развалился на койке. Но ждал прихода обслуги. Миска была опустошена, чай выпит. Cпокойный, с ленцой, разумный голос заполнил неожиданно похожую на склеп палату: «А воняет это все солярой. Столько сала ем первый раз. И эта блевотина у них называется солянкой. Они eе готовят на завтрак, на обед, на ужин… Осенью, летом, весной, зимой… И кормят этим круглый год. Что, дурик, тебя еще не тошнит? Или ты всем доволен? Ого как глядит – прямо убивает взглядом, а это мне очень нравится! Что? Не доволен?! Тебя как звать? Ну? Ну хочешь, отведи душу – давай, как есть, крой, только не молчи, могила безымянного солдата…»
Холмогоров открыл рот: «А так и звать, как и всех людей, по имени». «Ну и какое у тебя, человек, имя?» «Простое. Человеческое». «Какое-такое?!» – Лейтенант взвился, аж приподнялся на локотки. «Вам надо в покое быть. Больно много ругаетесь». «Больно? Да что ты знаешь про боль?!» – вскрикнул лейтенант. «Знаю», – пролепетал Алеша, осиливая волнение. «Дурак, – вдруг чуждо произнес лейтенант и, скорчившись как от удара в живот, начал цедить сквозь обиду и злость: – Хуже нас нет. Пора закрывать этот дурдом. Люди не должны жить. Всех нас надо уничтожить. Нет, не по отдельности, чтоб кто-то оставался, а всех разом. Только всех и разом, чтобы нажать кнопку, которая там, и решить этот вопрос навсегда. Ну, что ты пялишь на меня свои круглые глазки? Давай, человек, шагай, жуй свою солянку, пока дают. Оно верно, от сала не умрешь, салом не убьешь. А свинья знала, чье мы сало съели?» В последних словах голос лейтенант возвысился уже с надменной ухмылкой. Он изрек: «Мертвецы ходят по двое». И умолк.
Разговор, что был начат с ухмылки, кончился такой же, непонятно для чего рожденной внушительной пустотой. Алеша успел только ощутить в этой пустоте, что чужой человек говорил с ним так, будто все о нем знал.
Он вышел наружу, чувствуя себя не то обманутым, не то обманщиком, и пошагал по коридору, на каждом шагу честно воскрешая в памяти лица офицеров, которые прошли за эти годы перед его глазами. Полигон был местом, куда каждый, кто обращался с оружием, будто исполняя повинность, хоть раз в год являлся. Запомниться могли не все. Алеша мало что о ком знал, но близко или в отдалении повидал, наверное, каждого. В той череде лиц из прошлого – блеклых, водянистых, как если бы разочарованных жизнью – лицо человека из офицерской палаты или не явилось, или вплывало из прошлого до того неузнаваемое, что не имело ничего общего с оригиналом. «Холмогоров! Ну-ка подойди!» – В ту же минуту, когда он шагал с грязной чужой посудой по коридору, утром еще гладкому и тихому, раздался ревнивый нервный окрик из распахнутого мышеловкой кабинета.
Институтов то ли брезгливо, то ли пугливо ютился на пороге собственного кабинета и сам же держал нараспашку дверь, выпроваживая наружу маленького, однако приметного всей своей наружностью человека.
Незваный гость, не снявший в помещении даже шляпы, похоже, терпел бедствие. Лицо его, в котором было что-то татарское или волчье, застыло в раздраженной гримасе. Он был одет со старомодной внушительностью. Шляпа, плащ, ботинки, портфель, явно подобранные наподобие ансамбля, имели табачный и, вероятно, популярный когда-то цвет. Еще сорочка, нареченная белой, и оранжевый галстук с пестрым цветочным узором – сам по себе вызывающе экзотичный. Непонятно, для какого случая предназначался этот вовсе не походный мужской комплект и что ж случилось с его обладателем в действительности. Но вещички, должно быть, таскались много суток без смены. В заскорузлом воротничке сорочки наскреблось грязцы, как под ногтями. Плащ чужевато болтался на плечах – тусклый да процарапанный, точно общепитовская алюминиевая посуда.
Гражданин настырно длил свое чуждое стояние в служебном помещении и притом возмущенно глядел на Институтова, будто требовал, чтобы тот сам немедленно покинул кабинет. Начмед вышел из себя и закричал. «Все, я устал вам повторять, увидите его в своей распрекрасной столице!.. Не здесь и не сейчас, все, точка! Напрасно приехали и напрасно мутите воду, дорогой товарищ! Сегодня он будет отправлен. Смотрин и переодеваний никаких тоже не будет, это у себя дома делайте что хотите. Вам положено сына встречать по месту жительства, а не шататься в пьяном виде по Караганде. Все мы когда-нибудь отчего-нибудь умрем. И я умру, и вы – вот увидите. А ведь я лично не плачусь, не устраиваю истерик. Поверьте, вы сейчас вредите своему сыну, как это только возможно. Вы его просто, извините, позорите. Вы чего дождаться хотите? В милицию, в вытрезвитель попасть?! Так, Холмогоров, зовите наряд… По-другому он не поймет…»
Мужчина молчаливо склонился головой, так что сделалась видной лысина его шляпы, потом неожиданно-резким властным движением, поднял голову, взглянув с неприязнью уже на Алешу, но ничего так и не ответил. Бездушно-просто шатнулся, будто пихнули в плечо, вышел прочь и побрел в гулком пустом коридоре лазарета к выходу.
«Тоже мне, тень отца Гамлета! – фыркнул начмед – А еще в шляпе… – Потом энергично обернулся к Алеше и произнес, кивая на грязную посуду в его руках: – Ну, голубчик, это на сегодня оставь, есть работа поважнее. Поедешь со мной».
Алеша ничего не отвечал и не двигался с места. Институтов, как это уже бывало, повторил обычные свои слова: «Голубчик… э-э-э… дело в том, что оно в другом, то есть не в том… Да! Твое дело еще обождет, обождет, а сейчас – ну, просто неотложное есть дело. Дело жизни и смерти. Голубчик, сегодня не смогу, даже если бы хотел. Денька через три постараюсь, выкрою время – и займусь твоим зубом. Нет! И прекратим этот разговор! Надо еще поработать. Надо, надо еще – собрать все силы в кулак, поднатужиться, поднапрячься, ухнуть. Ну, если что, сам знаешь, у меня кто не работает, тот не пьет шампанское. Неволить не буду, никаких преград. Как говорится, скатертью дорога…» На этих словах Холмогоров вдруг как и было ему сказано – развернулся, пошагал… Начмед спохватился – и кинулся вдогонку за Алешей. «Это было шуткой! Беру свои слова обратно! – на лету покрикивал Институтов, прыгая мячиком за его плечом – Мое обещание остается в силе! Завтра же у вас будет вечный зуб!»
Ему удалось наконец опередить и удержать Холмогорова, но тот глухо молчал и глядел поверх скачущей головы начмеда в какую-то даль. Институтов пытался нащупать, попасть, заронить – и верещал: «Решено! Зуб железный, хромированный сплавом титана, за один день, немедленно, вечный, гарантия сто лет! Ну, голубчик, в конце концов я прошу о помощи… Что же я скажу товарищу Абдуллаеву? Помогите, спасите в эту трудную минуту мое честное имя! Ну дайте же сдержать слово!»
Начмед надрывался, только изображая немощного, но цеплялся за Алешку всерьез, зубодерской своей хваткой. Он был почему-то нужен ему как никогда. Алеша не мог бы дать утонуть на своих глазах даже кошке. А уж слышать жалобные зовы начмеда про Абдулку было до слез невыносимо: «А что же скажет товарищ Абдуллаев?» – аукалось гулко в его душе, будто это сам отеческий Абдулка засел в ней для наблюдения да понукал теперь усомнившегося Алешу. И если б можно было ему что-то ответить, объяснить, а ведь выходило так, что Абдулка только и узнает, как сбежал неблагодарно от его подарка.
«Вы какую неделю обещаете…» – дрогнул Алеша. Начмед мигом бодренько подхватил: «Завтра же, завтра все будет сделано! Голубчик, ну что за глупость? Это говорит ваша обида. Надо уметь прощать. Мы все делаем общее дело. Дайте мне всего один день! Все давно готово с вашим зубом, осталось только поставить его на место. Сегодня вы поможете мне, а завтра уже поедете домой в лучшем виде. Вот, глядите, вы оскорбили меня, а я все готов простить и сам упрашиваю не совершать роковой ошибки. Я упрашиваю ваc, молодой человек, а мог бы не упрашивать! Да, да… Я трачу свой труд, свой личный материал для протезирования, а вы нахально заявляете, что я что-то с кого-то имею. Если вы намекаете на мясо, которое меня заставил принять в подарок Абдулла Ибрагимыч, то могу поставить вас в известность, что и здесь я ничего не имел. Поимел бы я, если б ничего не сделал. А я сделал осмотр, сделал удаление, сделал всю подготовку протеза и готов завтра же покончить с вашим зубом. И вот ради прелестного зуба, который прослужит вам сто лет, и ради Абдуллы Ибрагимыча, я, человек с образованием выше среднего, должен унижаться и упрашивать молодого неблагодарного нахала потерпеть всего-то один день!»