Лишь позднее Тургенев узнал, что этот неизвестный человек, презрительно отозвавшийся о министрах, был чтимый им поэт.
«Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога».[84]
Последний раз Тургенев видел Пушкина незадолго до его гибели в доме В. В. Энгельгардта.
«Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы…»[85]
Именно таким запечатлел поэта художник Линев. То было изображение Пушкина, задыхавшегося в тисках двора, отразившее его тогдашнее душевное состояние. Его прошение об отставке вызвало крайнее неудовольствие царя, как проявление «неблагодарности».
Несмотря на подавленное настроение, кипучая анергия Пушкина не иссякала. Он решил осуществить старый план — издавать журнал. Пушкин хотел противопоставить продажному триумвирату петербургской журналистики: Сенковскому, Гречу и Булгарину — новый орган передовой литературы. Он хотел «очищать русскую литературу[86]»,[87] хотя и сознавал, что на стороне его литературных врагов будет находиться жандармское III отделение. Самое название журнала — «Современник» — подчеркивало его прогрессивное направление. Пушкин привлек к журналу наиболее выдающихся писателей, в том числе Гоголя. Он хотел привлечь и Белинского. Через своего московского друга П. В. Нащокина Пушкин послал ему в мае 1836 года экземпляр «Современника»:
«Пошли от меня Белинскому… и вели сказать ему, что очень жалею, что с ним не успел увидеться».[88]
Случилось так, что эта посылка приобрела символическое значение. Заглохнувший после смерти Пушкина журнал через 10 лет был поднят на небывалую для русской журналистики высоту именно Белинским.
О своем журнале Пушкин писал:
«Я сам начинаю его любить и, вероятно, займусь им деятельно».[89]
Этому сбыться не было суждено. Не прошло и года, как смерть поэта оборвала начатое дело.
В 1830-е годы Петербург все чаще являлся местом действия в повестях Пушкина. В «Пиковой даме» впервые в русской классической литературе показана ненастная петербургская ночь, когда воет ветер, падает мокрый снег и тускло мерцают фонари. Это тот фон, на котором совершаются трагические события. В «Станционном смотрителе» упомянуты гостиница Демута и Литейный проспект. В «Египетских ночах» Пушкин возвращается к теме первой главы «Евгения Онегина», показывает петербургского денди, его изысканный кабинет и светский вечер. И в неоконченных повестях 30-х годов местом действия является Петербург, его большой свет, который мог наблюдать Пушкин и который так ему опостылел. В «Русском Пеламе» должна была быть показана закулисная жизнь кутящей «золотой» молодежи, притоны разврата и карточной игры. В отрывке «Гости съезжались на дачу» — опять верхушка большого света, петербургская аристократия с посещающими ее послами европейских держав. Возможно, что здесь отразились впечатления от салона Фикельмон. «Роман в письмах» включал набросок светского бала.
Одна из неоконченных повестей начинается словами:
«На углу маленькой площади, перед деревянным домиком, стояла карета, явление редкое в сей отдаленной части города. Кучер спал, лежа на козлах, а форейтор играл в снежки с дворовыми мальчишками».[90]
Эта бытовая картина уводит читателя снова в Коломну. Сюда сбежала героиня начатой повести, проживавшая с мужем на Английской набережной — одной из самых аристократических артерий столицы. В Коломне она надеялась начать новую, свободную жизнь.
В восьмой главе «Евгения Онегина» описан бал в одном из петербургских дворцов. Эти строфы романа обрели силу сатиры.
Тут был, однако, цвет столицы,И знать, и моды образцы,Везде встречаемые лицы,Необходимые глупцы;Тут были дамы пожилыеВ чепцах и в розах, с виду злые;Тут было несколько девиц,Неулыбающихся лиц;Тут был посланник, говорившийО государственных делах;Тут был в душистых сединахСтарик, по-старому шутивший:Отменно тонко и умно,Что нынче несколько смешно.
Далее поэт рисует завсегдатаев светских балов.
«Тут был на эпиграммы падкий, на все сердитый господин… Тут был Проласов, заслуживший известность низостью души… В дверях другой диктатор бальный стоял картинкою журнальной, румян, как вербный херувим, затянут, нем и недвижим».
В варианте, не опубликованном Пушкиным, дано понять, что это и есть тот придворный мир, который окружал царя. На балу появляется Лалла Рук (прозвище жены Николая I).
И взор смешенных поколенийСтремится, ревностью горя.То на нее, то на царя…[91]
Изображение царской четы на фоне сатирической картины великосветского бала являлось, конечно, в глазах двора большой дерзостью. По поводу этого наброска А. О. Россет писала:
«Пушкин читал нам «Онегина». Много смеялись над описанием вечеров, оно забавно; но всего нельзя будет напечатать. Он отлично изобразил императрицу, крылатую лилию Лалла Рук; совершенно обрисовывает ее».[92]
Пушкин, живо интересуясь в последний период своей жизни борьбой народа против угнетения, фольклором, создавая сказки, повести «История села Горюхина», «Дубровский», «Капитанская дочка», исследования о восстании Пугачева, отдавал дань художника и петербургским впечатлениям, разнообразно преломляя их в своем творчестве. Гневные оценки Пушкиным великосветского общества Петербурга не характеризуют по существу отношения поэта к великому русскому городу. Только в поэме «Медный всадник» поэт ответил на вопрос об историческом значении Петербурга.
В августе 1833 года Пушкин временно прощался с северной столицей, уезжая в Поволжье.
Жене с дороги он писал:
«Нева так была высока, что мост[93] стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную Речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами… Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? Что, если и это я прогулял? Досадно было бы».[94]
Впечатление от начинающегося наводнения было столь сильно, что оно дало толчок поэту к осуществлению задуманной им поэмы о петербургском наводнении 7 ноября 1824 года. Продолжая свое путешествие, Пушкин писал жене в сентябре 1833 года:
«Уехал писать, так пиши же… поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю».[95]
При первой вести о наводнении 7 ноября 1824 г. он писал брату из Михайловского:
«Что это у вас? Потоп! Ничто проклятому Петербургу».
Четвертого декабря, упорно называя наводнение библейским термином «потоп», он вновь пишет брату и сестре:
«Этот потоп с ума мне нейдет».[96]
Пушкин удовлетворен тем, что в Петербурге объявлен траур.
«Закрытие феатра и запрещение балов — мера благоразумная. Благопристойность того требовала. Конечно, народ не участвует в увеселениях высшего класса, но во время общественного бедствия не должно дразнить его обидной роскошью. Лавочники, видя освещение бельэтажа, могли бы разбить зеркальные окна…»
Далее поэт просит выделить какую-нибудь сумму из его гонорара за «Евгения Онегина» для помощи «несчастным».
«Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного».[97]
Итак, наводнение 1824 года и впечатление от Невы в час отъезда из Петербурга в 1833 году дали материал поэту для его будущей поэмы «Медный всадник». Чтение Пушкиным «Дзядов» Мицкевича подкрепило желание написать поэму о Петербурге, в которой был бы дан апофеоз этого города. В основу поэмы Пушкин, как уже было здесь отмечено, положил мысль о «победе человеческой воли над супротивлением стихий».[98] Свою поэму Пушкин назвал «Петербургской повестью». Обитатель Коломны, мелкий чиновник из обедневшего дворянского рода, потерпел крах в своей личной жизни, крах, который он осознал как результат создания «града Петра» на болоте. Белинский превосходно определил основную идею «Медного всадника».