Итак, пробуешь себя на зуб, когда тело государства подвержено испытанию на прочность. У государства своя функция: ведение войны. Эту идею Эрнст Юнгер подробно разовьет в 1930 году в специальной работе «Тотальная мобилизация». Тотальная мобилизация отличается от всеобщей мобилизации, которую может объявить государство. Тотальной мобилизации подлежит само государство: «Тотальную мобилизацию не осуществляют люди, скорее, она осуществляется сама; в военное и мирное время она является выражением скрытого и повелительного требования, которому подчиняет нас эта жизнь в эпоху масс и машин. Поэтому каждая отдельная жизнь все однозначнее становится жизнью рабочего и за войнами рыцарей, королей и бюргеров следуют войны рабочих, — войны, отличающиеся рациональной структурой и беспощадностью, представление о которых мы получили уже в первом большом столкновении XX века».[13]
В 1932 году Эрнст Юнгер напишет книгу «Рабочий. Господство и гештальт», где будет особый раздел: «Техника как мобилизация мира гештальтом рабочего». Слово «рабочий» в книге Юнгера до сих пор настораживает и даже шокирует своей демонстративной прозаичностью. В результате тотальной мобилизации, по Юнгеру, формируется именно рабочий, а не солдат. Рабочий и его работа определяют современное государство и современную жизнь снизу доверху. А призвание рабочего, проявление его бытия — техника, без которой невозможна современная война. Постижение техники в духе тотальной мобилизации начинается в романе «Лейтенант Штурм»: «Все техническое претило Штурму, но устройство позиции, превращающее безобидный кусок природы в сложное оборонительное сооружение, все больше захватывало его». С проницательностью естествоиспытателя Юнгер устанавливает, что традиционная война ушла в прошлое и наступила эпоха «стальных машин, где дышит интеграл», как он писал бы, если бы читал Блока: «Рассчитанный выстрел искушенного стрелка, прицельный огонь орудий вместе с восторгом единоборства уступили место неразборчивому пулеметному огню и сконцентрированным артиллерийским ударам. Решение можно было вычислить арифметически: кто накрывал определенную площадь в квадратных метрах бо́льшим количеством снарядов, тот зажимал уже победу в собственном кулаке». Так происходит исчезновение человека в технике: «И потому воюющим сторонам, этому подземному обслуживающему персоналу истребительных машин, порою неделями не приходило в голову, что здесь человек противостоит человеку». В «Рискующем сердце» тотальная мобилизация оборачивается фантасмагорией, напоминающей «воздушные замки из ничего, чтобы затем закалить их в сталь и наложить оковами на всю живую плоть мира», как писал о немецкой философии П. А. Флоренский.[14] Юнгер так и пишет: «На что нацелено ваше воинское братство? Эти армии рабочих, эти войска машин, эти помыслы, мечты, светочи, эти торговцы, ученые, солдаты, праздношатающиеся и преступники, эти башни, шоссе и рельсы, стальные химеры (подчеркнуто мной. — В. М.), птицы из алюминия — что высказывается через них, что их сочетает?» Уже в «Лейтенанте Штурме» Эрнст Юнгер дает на это недвусмысленный ответ, вдохновляясь Шпенглером, чью «Гибель Абендланда» (в общепринятом переводе — «Закат Европы») он читал тогда с пристальным восхищением, упиваясь «музыкой аналогий»: «Именно на этом маленьком островке культуры среди угрожающей пустыни пробуждалось чувство, подтверждающее, что каждая культура перед своей гибелью облекается мерцанием последнего высшего великолепия: чувство совершенной бесцельности, бытия, реющего фейерверком над ночными водами».
Тут обнаруживается последняя военная тайна этой героической прозы. Война ведется не ради победы, которая немыслима в такой войне. Война ведется ради самой войны, так как без войны нет ни человеческого достоинства, ни культуры. «Маленький островок культуры среди угрожающей пустыни» — это блиндаж или бывший винный погреб, где офицеры наслаждаются будущим «Декамероном блиндажа», новеллами Штурма. В сущности, ничто не мешает им сдаться в плен симпатичным английским джентльменам. Но война ради войны — это война ради героической гибели. Отсюда лаконично вежливое, почти куртуазное «No, sir» в ответ на не менее любезное «You are prisoners!» За этим следуют взрывы ручных фанат, но Штурму дано сохранить в смерти самое главное: «Напоследок он почувствовал, что его затягивает водоворот старинной мелодии». Возвращается предание о Якове Бёме, философическом предке Эрнста Юнгера, а значит, и Штурма: «Так почил Яков Бёме, уловив отдаленную музыку, которой не слышал никто, кроме умирающего».[15]
ЛЕЙТЕНАНТ ШТУРМ{1}
1
Часы, предшествующие закату, командиры взводов третьей роты имели обыкновение посвящать общению. Освеженные нервы возвращали в это время ценность мелочам, делая их достойными бесконечных разговоров. Когда встречались по утрам после дождливых ночей, проведенных под огнем среди тысяч потрясений, мысли были бессвязны и колки; один проходил мимо другого, и злость иногда разряжалась вспышками, которые в мирное время давали бы повод судам чести для многонедельных заседаний.
Напротив, после четырехчасового сна каждый просыпался другим человеком. Умывшись из стального шлема и почистив зубы, закуривали первую сигарету. Читали почту, доставляемую вместе с едой, и только потом вынимали котелки из теплого короба, переложенного сеном. Затем, нацепив пистолет, выходили из блиндажа и тащились в окопы. Это был час, когда офицеры имели обыкновение собираться у лейтенанта Штурма, командующего центральным взводом.
Этот час был подобен биржевой сессии, когда переоценивались все вещи, имевшие значение на фронте. Рота была подобна закопавшемуся в песок животному, чьи мускулы продолжают играть, вибрируя при всей видимости внешнего спокойствия. Наступление было прыжком, приводившим в движение все силы, и только в обороне люди снова сосредоточивались друг на друге, осуществляя все оттенки общения. С человечеством их связывали тонкие нити, которые могли порваться в любую минуту, и подразделение было подобно деревне, изолированной в альпийской долине зимними заносами. Нарастал всеобщий интерес к отдельному человеку, психологическое любопытство, таящееся в каждом, только усиливалось, обреченное довольствоваться одними и теми же явлениями.
Эти люди со своей совместной жизнью, от которой тыл отгораживался словами «товарищество» или «боевое братство», не оставили дома ничего из того, что переполняло их в мирное время. Они были прежними, оказавшись в другой стране и в другой форме бытия. Они принесли с собой то своеобразное чувство, которое схватывает лицо другого человека, его улыбку или звук его голоса в темноте и таким способом выводит уравнение между «я» и «ты».
Профессора и стеклодувы, вместе отряженные на посты подслушивания, бродяги, электротехники и гимназисты, объединенные в патруль, парикмахеры и крестьянские парни, вместе сидящие в траншеях, подносчики боеприпасов, саперы и доставщики пищи, офицеры и унтер-офицеры, перешептывающиеся в темных углах окопов, — все они составляли одну большую семью, живущую не лучше и не хуже, чем любая другая семья. Среди них были молодые, всегда веселые, и мимо них никто не проходил, не засмеявшись или дружески не окликнув их; были бородатые глазастые папаши, умеющие окружить себя уважением и в любой переделке найти нужное слово, сыны народа, отличающиеся деловитой выдержкой и готовностью прийти на помощь, а также озорные вертопрахи, отлынивающие от работы в заброшенных окопах и блиндажах, где они умудрялись покурить или даже всхрапнуть в рабочее время, но зато побивающие все рекорды за едой и способные на отдыхе отпускать ошеломляющие шутки. Кое-кто вообще оставался вне поля зрения, как запятая, мимо которой проскальзывают глаза читающего; на этих обращали внимание лишь тогда, когда снаряд уничтожал их. У других внешность не располагала к ним, и они уединялись по углам, сторонясь остальных; за что бы они ни брались, все валилось у них из рук, и никто не хотел отправляться вместе с ними на дежурство. Их награждали обидными кличками, и когда приходилось делать что-нибудь особенно нудное, например перетаскивать боеприпасы или натягивать проволоку, было само собой понятно, что капрал именно их назначит в подобный наряд. Были и такие, кто умел извлекать из окарины чувствительные мелодии, пел по вечерам отрывочные куплеты или придавал пояскам снарядов, осколкам гранат и кусочкам мела вид изящных фигурок, вызывая этим к себе симпатию. Воинские звания были разделены стенами северогерманской дисциплины. За этими стенами оттачивались противоречия и оживлялись чувства, прорывавшиеся, правда, лишь в редкие мгновения.