Этот человек был такого хрупкого телосложения, что напоминал видение из сна; он взял меня под руку и с участливым видом, будто помогая больному, повел в укромный уголок сада. По пути к нам присоединился еще один – детина огромного роста, настолько грубо-реальный, что во сне такого никогда не увидишь. Когда мы дошли до стены, они связали мне руки, и я увидел у одного из них топор – не очень большой. По приказу паши, услышал я, мне отрубят голову, если я не стану мусульманином. Я оцепенел.
Не так быстро, только не так быстро, думал я. В их глазах читалась жалость. Я молчал. Хоть бы больше не спрашивали! Не успел я так подумать, как они спросили еще раз. Так религия вдруг превратилась для меня в нечто такое, во имя чего можно с легкостью отдать жизнь; я преисполнился уважения к себе – и в то же время жалел себя, как и эти двое, что принуждали меня отречься от моей веры своими вопросами. Пытаясь заставить себя думать о чем-нибудь другом, я вообразил, что смотрю из окна в сад позади нашего дома: я вижу стол, на котором стоит инкрустированный перламутром поднос с персиками и черешней; за ним – широкое плетеное кресло, обложенное изнутри пуховыми подушками того же зеленого цвета, что и оконная рама; а еще дальше – колодезь, на краешек которого присел воробей, оливы, черешни и ореховое дерево. К одной из могучих ветвей ореха на длинных веревках подвешены качели, слегка покачивающиеся на едва заметном ветерке. Мне снова задали вопрос, и я ответил, что веру не поменяю. Рядом стояла деревянная колода; меня поставили перед ней на колени и положили на нее мою голову. Я закрыл глаза, но тут же открыл их. Один из палачей взялся за топор, но другой остановил его, сказав, что я, возможно, передумал. Меня подняли на ноги и велели еще немного подумать.
Пока я думал, прямо тут же, рядом с колодой, начали рыть яму. Я решил, что меня собираются в ней похоронить и ужаснулся, подумав, что буду зарыт в землю живым. Я полагал, что волен размышлять, пока мои палачи не выроют могилу, но они, выкопав лишь небольшую ямку, снова подступили ко мне. В этот миг я подумал, как глупо будет умереть здесь и сейчас. Может статься, я и надумал бы перейти в мусульманство, но не имел для этого времени. Вот если бы я вернулся в зиндан, в свою каморку, к которой привык, которую успел полюбить, если бы я провел там в размышлениях ночь, может быть, к утру я и решился бы поменять религию. Но не сейчас.
Меня снова схватили и поставили на колени. Перед тем как голова моя опустилась на плаху, я успел заметить среди деревьев легкое движение и изумился: там, не касаясь ногами земли, бесшумно шел я сам, только обросший бородой. Я хотел окликнуть эту свою тень, мелькнувшую за деревьями, но не смог издать ни звука: мое горло было прижато к колоде. Тогда я подумал, что смерть, приближающаяся с каждым мигом, все равно что сон, смирился со своей участью и стал ждать. По спине и затылку пробегал холодок. Я не хотел ни о чем думать, но не получалось. И тут палачи подняли меня на ноги и, ворча, что паша сильно разгневается, развязали мне руки. Затем они обругали меня врагом Аллаха и Пророка и повели наверх, к паше.
Паша позволил мне поцеловать край его одежды и заговорил со мной поначалу ласково: ему понравилось, что я не пожелал отречься от своей веры, даже когда речь шла о моей жизни и смерти. Затем, впрочем, он начал горячиться; мое упрямство, говорил он, глупо, в том числе и потому, что ислам как религия выше христианства. Чем дальше, тем сильнее он гневался и заявил в конце концов, что намерен меня наказать. Потом он заговорил о данном им кому-то обещании, и я понял, что это обещание уберегло меня от серьезных неприятностей, а чуть позже догадался, что человек, о котором идет речь (из слов паши выходило, что человек этот весьма странный), – Ходжа. Тут и сам паша сказал наконец, что подарил меня Ходже.
Я смотрел на пашу, не понимая, чтó он хочет сказать, и паша пояснил: теперь я – раб Ходжи, и он, паша, выдал Ходже на то соответствующую бумагу; мое освобождение зависит теперь от воли Ходжи, который может делать со мной все, что ему угодно. Объявив это, паша вышел из комнаты.
Ходжа, оказывается, тоже был в доме паши – ждал меня внизу. Я понял, что именно его видел в саду среди деревьев. Мы пошли к нему домой. Ходжа сказал, что с самого начала понял: я не отрекусь от своей веры. Он даже успел подготовить для меня одну из комнат своего дома. Не голоден ли я? Я еще не успел отойти от страха смерти, и есть мне совсем не хотелось. И все же я съел немного йогурта, который Ходжа поставил передо мной, и пару кусков хлеба. Ходжа с довольным видом наблюдал за тем, как я жую хлеб. Он смотрел на меня, словно крестьянин, который купил на базаре отличную лошадь, кормит ее и размышляет, для какой работы ее лучше использовать. Впоследствии я часто вспоминал этот взгляд. Ходжа, впрочем, смотрел на меня недолго и вскоре увлекся рассуждениями о часах, которые собирался преподнести паше, и о космографии.
Затем он заявил, что я должен научить его всему; для этого-то он и попросил меня у паши и только после этого сможет отпустить меня на волю. Лишь через несколько месяцев я уразумел, чтó значит «всему». Он хотел знать все, чему я научился в школе и университете, перенять все сведения по астрономии, медицине, инженерному делу и прочим наукам, которые преподают у меня на родине! Далее он желал ознакомиться с содержанием книг, оставшихся в моей каморке, – на следующий день их доставили ему из зиндана, – желал выяснить все, что я видел и слышал, что я думаю о реках, озерах, морях и облаках, о причинах землетрясений и грома… Ближе к полуночи он прибавил, что больше всего его интересуют звезды и планеты. В открытое окно лился лунный свет; Ходжа сказал, что нам непременно нужно будет отыскать доказательства существования той звезды между Луной и Землей – или же доказать, что ее нет. Пока я, еще не изживший потрясений этого дня, когда был на волосок от смерти, вновь невольно отмечал жутковатое сходство между нами, Ходжа постепенно перестал употреблять слово «научить» – теперь он говорил «мы изучим», «мы откроем», «мы достигнем».
И мы начали работать, словно два дружных брата, словно два прилежных ученика, которые продолжают зубрить урок, даже когда дома нет взрослых и некому следить за ними в приоткрытую дверь. На первых порах я по большей части чувствовал себя добрым и снисходительным старшим братом, согласившимся повторить уже пройденное, чтобы ленивый братишка смог его догнать; Ходжа же вел себя так, словно хотел, умничая, доказать, что знания старшего брата ничего особенного собой не представляют. По его мнению, разница в знаниях между нами определялась количеством прочтенных и запомненных мною книг, которые он принес из моей каморки и расставил на полочке. Он обладал огромным прилежанием и острым умом; овладев итальянским, в котором впоследствии усовершенствуется еще больше, он за полгода прочитал все мои книги, и, когда он просил меня повторить кое-что из того, что я знал, становилось понятно, что от моего превосходства не осталось и следа. При этом он держал себя так, словно обладает знанием, превосходящим то, что содержалось в книгах, многие из которых, если не большинство, он считал бесполезными, – знанием подлинным, глубже проникающим в суть вещей. Через полгода после начала занятий мы были уже не двумя соучениками, вместе добивающимися успехов. Ходжа размышлял, а я лишь помогал ему, напоминая кое-какие упущенные им подробности.