Султан слушал изложение этого замысла, о котором и я прежде ничего не знал, как увлекательную сказку. В карете на обратном пути он снова спросил про львицу: «Так какой же приплод она даст?» Ходжа успел все обдумать и на сей раз уверенно заявил: «Самцов и самок будет поровну!» Дома он сказал мне, что в его ответе не было ничего опасного. «Я приберу к рукам этого глупого мальчишку, – говорил он. – Я похитрее буду, чем главный астролог Хусейн-эфенди!» Меня удивило и даже почему-то расстроило, что Ходжа назвал султана глупым, и я, как обычно, когда мне бывало грустно, занялся делами по дому.
Слово «глупый» вскоре стало для Ходжи подобием волшебного ключа, отмыкающего любой замóк: они глупы, и потому им даже не приходит в голову поднять глаза и посмотреть на звезды; они глупы, и потому, прежде чем научиться чему-то новому, они спрашивают, пригодится ли им это и для чего; они глупы и потому не хотят входить в подробности, а требуют изложить им все вкратце; они глупы и потому похожи друг на друга и так далее и тому подобное.
Я ничего не отвечал Ходже, хотя и сам несколько лет назад, еще на родине, любил произносить подобные речи. Впрочем, я его не слишком занимал – все мысли Ходжи были заняты глупцами. Моя же глупость, по его словам, была иного рода. По свойственной мне в те дни болтливости я рассказал ему один свой сон: мне снилось, будто он поменялся со мной местами, приехал в мою страну и женится на моей невесте. Во время свадьбы никто не замечает, что он – это не я; я же, одетый в турецкий наряд, сначала стою в сторонке и наблюдаю за свадьбой, а потом, в самый разгар торжеств, подхожу к своей матери и счастливой невесте, но они, несмотря на мои рыдания, от которых я чуть позже проснулся, не узнают меня, отворачиваются и уходят прочь.
В те дни Ходжа дважды побывал у паши. Тому, по всей видимости, пришлось не по душе, что Ходжа в обход него пытается приобрести расположение султана, и он подверг Ходжу настоящему допросу. Расспрашивал он и про меня, даже велел своим людям собрать обо мне сведения, но об этом Ходжа поведал много позже, когда пашу снова выслали из Стамбула, иначе я трясся бы от страха быть отравленным. И все же я догадывался, что интересую пашу больше, нежели Ходжа; мое самолюбие тешило, что сходство между мной и Ходжой беспокоит пашу куда больше, чем меня самого. В то время это сходство оставалось словно бы тайной, о которой Ходжа не желал ничего знать, а в меня знание о ней вселяло странную смелость. Иногда мне казалось, что из-за этого сходства, и только из-за него, мне не угрожает никакая опасность, пока жив Ходжа. Возможно, по этой причине я возражал ему, когда он говорил, что паша тоже из породы глупцов, чем изрядно сердил Ходжу. Сознание того, что он не может от меня отделаться, хоть я и в тягость ему, толкало меня на несвойственную мне дерзость: я то и дело спрашивал его о паше, осведомлялся, чтó тот говорит о нас двоих. Это вызывало у Ходжи приступы гнева, причины которого, вероятно, не были ведомы и ему самому. Он принимался твердить, что у паши есть враги, что янычары неспокойны и могут взбунтоваться, что он нутром чует: во дворце что-то затевается. Так что если он и возьмется за работу над оружием, как предложил ему паша, то не для визиря, который сегодня есть, а завтра нет его, а для того, чтобы преподнести это оружие султану.
Некоторое время я думал, что Ходжа сосредоточился на этом расплывчатом замысле, что он пытается изобрести новое оружие, но из этого ничего не получается: ведь если бы получалось, он наверняка рассказал бы мне об этом и поинтересовался бы моим мнением – пусть и лишь для того, чтобы меня унизить. Однажды вечером мы возвращались из одного дома в Аксарае[15], куда ходили раз в две-три недели, чтобы послушать музыку и вкусить женских ласк. Ходжа сказал мне, что будет работать до самого утра, потом заговорил о женщинах (а у нас не было заведено говорить на такие темы), затем пробормотал: «Я вот думаю…», но не закончил фразу, а придя домой, тотчас закрылся у себя в комнате. Я остался наедине с книгами, которые мне теперь было лень даже перелистывать, и стал думать о Ходже: о его оружии, работа над которым, я не сомневался, не движется с места; о том, как он сидит час за часом в своей комнате за столом, к которому так пока толком и не привык, смотрит на пустые листы бумаги и мучается от стыда и гнева…
Было уже далеко за полночь, когда он вышел из комнаты и, смущаясь, словно прилежный ученик, который не может справиться с пустячной задачей и просит помощи, позвал меня к столу.
– Помоги мне, – сказал он напрямик. – Давай думать о них вместе, один я никак не могу продвинуться.
На какое-то мгновение я вообразил, будто он подразумевает нечто имеющее отношение к женщинам и замешкался с ответом. Встретив мой недоуменный взгляд, он очень серьезно проговорил:
– Я думаю о глупцах. Почему их так много? – А потом прибавил, не дожидаясь ответа, как будто и так знал, чтó я скажу: – Ладно, может быть, они и не глупы, но в головах у них чего-то не хватает.
Я не стал спрашивать, кто такие «они».
– Неужто у них в головах нет такого места, где они могли бы удержать знания? – продолжил Ходжа и обвел комнату взглядом, будто подыскивал слово. – В голове у человека должна быть коробочка, точнее, несколько коробочек, вот как ящички у комода, какой-то уголок, чтобы хранить всякие разные вещи… У них ничего такого как будто нет. Понимаешь?
Я попытался убедить себя, будто что-то понимаю, но без особого успеха. Мы надолго замолчали.
– Впрочем, кому дано знать, отчего человек бывает таким или другим? – проговорил наконец Ходжа. – Эх, был бы ты настоящим врачом, рассказал бы мне, как устроено наше тело и что у нас внутри головы…
Он словно бы немного смутился и с подчеркнуто бесстрастным видом (чтобы меня не пугать, подумал я) заявил: он не собирается сдаваться, он пойдет до конца, – во-первых, оттого, что ему интересно, чем это закончится, а во-вторых, потому, что делать все равно больше ничего не остается. Я не понимал, что он хочет этим сказать, но мне нравилось думать, что всему этому он научился от меня.
Впоследствии он часто повторял эти слова – так, будто мы оба знаем, о чем идет речь. Однако сквозь его решительность нередко проглядывало мечтательное выражение ученика, задающего вопрос учителю; каждый раз, когда он говорил, что пойдет до конца, мне казалось, что я слышу жалобы безнадежно влюбленного, вопрошающего, за что ему ниспослано такое несчастье. В те времена он повторял эти слова то и дело: когда узнавал, что янычары готовят бунт, и когда рассказывал мне о том, что ученикам начальной школы интереснее слушать про ангелов, чем про звезды; когда отбрасывал в сторону, не дочитав, рукописную книгу, за которую отдал большие деньги, и когда возвращался после бесед с друзьями из муваккитхане, куда продолжал ходить уже только по привычке; когда, замерзнув в плохо протопленной бане, забирался под расшитое цветами одеяло и обкладывался со всех сторон любимыми книгами, и когда слышал, какие глупости говорят во дворе мечети люди, совершая омовение; когда узнавал, что флот снова потерпел поражение от венецианцев, и после того, как терпеливо выслушивал соседей, пришедших потолковать о том, что возраст у него солидный и пора бы ему жениться, – снова и снова Ходжа твердил одно: он пойдет до конца.