Но одна строчка не делает песни, даже гениальная.
Позже я услышал другую песню, лучше, я даже запомнил ее, не записывая.
А как первая любовь, она сердце жжет,А вторая любовь, она к первой льнет.А как третья любовь — ключ дрожит в замке,Ключ дрожит в замке, чемодан в руке.
Дальше — еще лучше, еще серьезнее. И не только про любовь. Хорошая песня. Жаль, что она не поспела ко времени нашей юности, Лида полюбила бы ее больше других.
Я не переписывался с ней, не пытался узнавать, но почему-то имел ее менявшиеся адреса и знал, что после института она переехала с мужем в другой город, улица, номер дома, квартиры — все было записано точно. И хранил два других ее адреса — рабочий и «до востребования». Как они у меня оказались, не помню. Вероятно, передала какая-то из ее старых подруг, а я записал на всякий случай. То есть просто записал, и все. Я нисколько не заботился об этом, никого не просил, переписку начинать не собирался. И своего адреса, который менялся не раз, ей не сообщал.
Но вот недавно, семейный и уже далеко не молодой человек, опять получил письмо. Через такие-то годы! Полжизни прошло, седина появилась…
Ничего нового она не сообщала, я знал и прежде, что все ее мечты сбылись, она преподает русский язык и литературу в чувашской школе, муж у нее ученый инженер, чуваш, живут они дружно, растят девочку и мальчика. Но…
«…Мальчика зовут так же, как тебя, — писала Лида, — он окончил восемь классов и такой же угловатый, каким был когда-то ты. Помнишь первые наши свиданья? Я — помню, но ты не думай, пожалуйста, что эта память к чему-нибудь обязывает. Просто пишу, и все. Я довольна своей жизнью, семьей, мужем, довольна своими учениками — всем я довольна, можно даже сказать, что счастлива. Просто мне хочется знать, как живешь ты и счастлив ли ты в своей личной, семейной жизни. Иногда хочется повидаться, поглядеть на тебя. Не пришлешь ли ты мне свою карточку? Только шли на «до востребования» или на работу. Не думай, пожалуйста, что в этом кроется какое-то вполне определенное чувство. Ведь не люблю же тебя, не люблю, не люблю. Никогда я тебя не любила и не буду любить! Не буду! Просто глупое бабье любопытство, и все. У меня же семья, дети, неужели этого нельзя понять?!
Только ты все же ответь мне, хоть несколько слов напиши, — чтобы я знала, что ты получил это мое письмо, прочитал его. И пожалуйста, извини за такой скверный почерк…»
Ошибок в письме не было, слово «почерк» написано правильно, и извинялась она по привычке, напрашиваясь на комплимент: каждая буковка была выведена красиво и аккуратно, самый строгий каллиграф похвалил бы ее.
Я перечитал письмо несколько раз, очень хотелось мне найти хоть одну ошибку, хоть самую ничтожную, чтобы упрекнуть благополучную учительницу, написать ей об этом. Ну, конечно, только об этом, о чем же еще.
Но письмо было безукоризненно, и я бросил его в мусорное ведро, предварительно порвав на мелкие кусочки, — вдруг жена прочитает. Она не склонна к интимным воспоминаниям, не расположена к песням о первой любви.
А как первая любовь, она сердце жжет,А вторая любовь, она к первой льнет.А как третья любовь — ключ дрожит в замке,Ключ дрожит в замке, чемодан в руке.
Не хочу я третьей любви, ни к чему теперь и первая, не надо мне ее, не надо. У меня двое прекрасных сыновей, у меня есть славная дочь Лидочка — Лида! — и что мне какое-то письмо от далекого, полузабытого человека. Теперь располнела, наверное, волосы красит от первой седины. Да что там седина, полнота, беда не в этом… Разве что адрес оставить на всякий случай? Изменившийся адрес места ее работы. Но зачем? Ведь не люблю же я ее в самом деле? Через такие-то годы, с седой головой… Ну, конечно, не люблю, разве это трудно понять. Не люблю, не люблю и не буду любить — никогда! Может, что-то и было прежде, но это давно было, не стоит говорить. И вспоминать не стоит.
И вообще хватит об этом. Все. Конец. Точка.
А может, все-таки оставить ее адрес? Мало ли что…
1970 г.
НАДЕЖДА
И снова пришла весна.
Она пробивалась острыми глазками всходов из оброненных и счастливо перезимовавших семян, лезла зелеными стрелками первой травы, поднималась тонкими побегами от пней порубленного сада. И все, что было на земле и в земле живого, пробуждалось, отогревалось от зимы, тянулось к солнцу.
С опозданием приходила весна лишь в поля. Запущенные, в щетине ржавой жнивы, они зарастали сорняком и ждали глубокой пахоты, добрых семян, ждали посева.
А в деревне были мосластые лошади, видавшие овес только во сне, да изношенные тракторы, которые если и ремонтировали, то скорее для успокоения совести. Промывали керосином старые детали, смазывали и ставили опять — на четвертый, пятый срок.
И не все поля засевались. Некоторые уходили под залежь и ждали, ждали…
Шел последний год войны.
…Натужно, с дымным ревом тащил трактор два старых сакковских плуга. Грязные гусеницы поднимали жниву и втаптывали ее в землю вместе с первой травой. Васяня сидел на прицепе и глядел, как растревоженная земля ползла к нему, вздымалась под плугами, ворочалась, живая, на крутых отвалах и, пахучая, парная, застывала крупитчатыми валами. Стая белоносых грачей прыгала и с криком перелетала за плугами, деловито обследуя каждую борозду.
Мимо уплыл прошлогодний омет соломы, на котором одиноко сидела сова, медленно отодвинулся осиновый колок с грачиными гнездами на деревьях, а когда трактор вскарабкался на взгорье, вдалеке показалась приметная церковка с ярким на солнце крестом и соломенные крыши деревни.
На конце загонки Надежда остановила трактор и спрыгнула с гусеницы на пашню. Мотор грелся, из радиатора со свистом бил пар.
Кадушка на краю поля, опоясанная ржавыми обручами, рассохлась.
Надежда выбежала на дорогу и, заслонясь от солнца рукой, поглядела в сторону деревни. В полуверсте отсюда через поле плелась нога за ногу водовозка. Лошадь мотала головой, на бочке сутулилась хохлатая человеческая фигура.
— Па-хо-мыч! — закричала Надежда, призывно махая рукой.
Голос, как ватный, неслышно поднялся и растаял в горячем степном безбрежье. Пахомыч остался недвижим. Третий день ездит как сонный. Захворал, что ли?
Надежда вздохнула и пошла к трактору.
Припекало уже сильно. Загустевший парной воздух дрожал над горизонтом прозрачными струями. Знойно звенели невидимые жаворонки. Крупные белые облака клубились над дальним лесом, и от них веял теплый ветер.
Через дорогу, за глинистым оврагом пылились земли соседнего колхоза. По полям ходили лошади с боронами, дымил колесный трактор, выпахивая клинья остожий, двигались с лукошками севцы. Они шли в ряд, как солдаты, и мерно размахивали перед собой руками. В белесых струях марева дрожащие фигуры людей казались призрачными, фантастическими. Как в сказке. Тыщу лет назад так сеяли. При царе Горохе.
Надежда оглянулась на далекую медлительную водовозку и еще раз помахала рукой. Пахомыч не отзывался. Дремлет, поди. Пригрелся на солнышке и дремлет.
У плугов подросток Васяня, чумазый и тощий, как кузнечик, занимался развитием мускулатуры. Так он занимался каждый день, занимался старательно и упорно, используя на остановках всякую свободную минуту. Овдовевшая деревня надеялась на него как на мужика, и Васяня хотел быстрее оправдать эту надежду, быстрее стать взрослым и сильным.
— Чего машешь? — сказал он Надежде, подымая одной рукой два ломика, которыми он очищал отвалы. — Вблизи-то старик не видит, а ты издаля.
— Меня увидит, — сказала Надежда.
— Увидит, маши больше! А если и дождешься, так без толку: кляче-то его сто лет, не разбежится.
Он бросил загремевшие ломики на раму плуга, согнул правую руку в локте и сжал грязные пальцы в кулачок:
— Пощупай-ка.
Надежда улыбнулась и, сжав его руку, ощутила под пальцами вздрагивающий комочек бицепса.
— Мощный. Как у старого зайца.
— Зайца! — обиделся Васяня, расправляя рукав. — Меня только Пахомычев Петька побарывал, да и то зимой. Вот посевную кончим, поглядим.
— А меня поборешь?
— Ты баба, с вами нечего связываться.
— А вот не поборешь!
Надежда стояла, сбив на затылок фуражку, и задорно улыбалась. Мешочное платье, тапочки на босу ногу, переломленный козырек фуражки — точь-в-точь задира Петька, только покрупнее.
— Давай, — сказал Васяня и решительно взял ее за руки.
В тот же миг он, перевернувшись, хлопнулся на жниву, неожиданно сбитый ловкой подножкой.
— Ой, мамоньки! О господи! — смеялась Надежда, хлопая себя по бедрам. — Ой, уморил!.. Вот борец!.. Ох, сил нет больше…
Васяня сконфуженно поднялся и стал отряхиваться. Длиннополый материн пиджак с отвислыми плечами был в грязной жниве, за широкие голенища драных солдатских сапог попала земля.