Берлин.
Инге Дойчкрон; уроженка Берлина, в котором она оставалась всю войну (с февраля 1943 года – нелегально); сейчас живет в Израиле
Это больше не моя страна. Не моя, раз они смеют утверждать, что не знали…
не видели…
«Да, здесь были евреи, но потом исчезли; вот и все, что нам известно».
Как они могли не видеть! Это продолжалось почти два года! Не проходило и недели, чтобы кого-нибудь не забирали прямо в его доме. Как немцы могли настолько ослепнуть? В тот день, когда Берлин очищали от последних остававшихся там евреев, никто не хотел выходить из дому; улицы опустели. Чтобы не видеть, как это будет, немцы заранее запасались продуктами. Была суббота: люди спешно закупали продукты на воскресенье и исчезали за дверями своих домов. Я помню тот день, как будто все произошло вчера: по берлинским улицам разъезжали полицейские машины, людей забирали прямо из домов. Их хватали на заводах, в квартирах – всюду – и свозили в одно место, в «Клу». Так назывался ресторан с танцзалом, очень большой ресторан. Оттуда их забрали и в несколько этапов депортировали. Их отправляли с вокзала Грюнвальд, он здесь недалеко. И в тот день… я внезапно почувствовала себя совсем одинокой, всеми покинутой: я поняла, что с этого времени нас остается лишь горстка – много ли еще в Берлине таких же, как я, нелегалов?
И я ощутила вину за то, что не дала себя депортировать, за то, что попыталась избежать судьбы, которая была уготована другим. Понимаете, в городе не осталось теплоты, не осталось ни одной родственной души. Понимаете?
Мы могли думать только о депортированных: «А Эльза? А Ганс? Где он? Где она? Боже, а ребенок?»
Такие у нас были мысли в тот страшный день. И главное – чувство одиночества и чувство вины за то, что не уехала с ними. Как мы решились? Какая сила побудила нас бежать от своей судьбы и от судьбы нашего народа?
Франц Зухомель, унтершарфюрер СС
Вы готовы?
Да.
Мы можем…
Можно начинать.
Как ваше сердце? В порядке?
Пока да, все нормально. Если будут боли, я вам скажу. Тогда нам придется прерваться.
Да, конечно. Но в целом ваше самочувствие…
В такую погоду я хорошо себя чувствую. Сегодня высокое атмосферное давление – для моего организма это хорошо.
Выглядите вы, во всяком случае, очень неплохо. Ладно. Давайте начнем с Треблинки.
Как вам будет угодно.
Да, я думаю, лучше всего начать с этого. Не могли бы вы описать Треблинку? Какой она вам показалась в день вашего приезда? Вы, кажется, прибыли туда в августе? 20 августа. Или 24-го?
18 – го.
18-го?
Приблизительно. Это было в районе 20 августа… я приехал вместе с семью моими товарищами.
Вы приехали из Берлина?
Из Берлина.
Через Люблин?
Из Берлина я прибыл в Варшаву, из Варшавы в Люблин, из Люблина обратно в Варшаву, а из Варшавы в Треблинку.
Понятно. И какой была Треблинка в тот период?
Треблинка в тот период работала на пределе своих возможностей.
На пределе своих возможностей?
На пределе своих возможностей. Это происходило, когда… В те дни вывозили людей из Варшавского гетто. За два дня прибыло целых три состава с тремя, или четырьмя, или пятью тысячами человек, и все из Варшавы. В это же время прибывали составы из Кельце и из других мест. Итак, прибыло три состава, и, поскольку в самом разгаре было наступление на Сталинград, их пока оставили на вокзале. К тому же вагоны в прибывших поездах были французские, из листовой стали.
Таким образом, хотя в Треблинку доставили пять тысяч евреев, три тысячи из них успели умереть в дороге.
Еще не выходя из вагонов?
Да, не выходя из вагонов. Одни вскрывали себе вены, другие умирали сами… К нам поступали полутрупы и полупомешанные. В составах, прибывающих из Кельце и других городов, по крайней мере половина пассажиров умирала по пути в лагерь. Их выгружали здесь, здесь, здесь и здесь. Тысячи тел складывали штабелями, одно на другое…
На рампе?
Да, на рампе. Их складывали, как штабеля дров. Но и тем евреям, которые прибывали живыми, приходилось два дня ждать своей очереди, поскольку газовые камеры не могли справиться с таким объемом работы. В тот период они работали днем и ночью.
Не могли бы вы как можно точнее описать ваше первое впечатление от Треблинки? Как можно точнее. Это очень важно.
Первое впечатление от Треблинки у меня и части моих товарищей было чудовищным. Потому что нам не говорили, как и что… Не говорили, что здесь убивают людей. Об этом не говорили.
Вы не знали?
Нет.
Но это невероятно!
Но это так. Я не хотел туда ехать. Я доказал это во время процесса по моему делу. Мне сказали: «Господин Зухомель, там находятся большие мастерские, где работают портные и сапожники; вы будете за ними присматривать».
Но вы знали, что это лагерь?
Да. Мне было сказано: «Фюрер отдал приказ о действиях по перемещению. Это приказ фюрера».
По перемещению… Действиях по перемещению.
При этом ни разу не прозвучало слово «убивать».
Да, да, понимаю. Месье Зухомель, сейчас мы говорим не о вас, а исключительно о Треблинке. Ваше свидетельство имеет первостепенное значение, ведь вы можете объяснить, что представляла собой Треблинка.
Хорошо, но не упоминайте моего имени.
Да, конечно, я же обещал. Итак, вы приезжаете в Треблинку.
Офицер по фамилии Штади показал нам все, что было в лагере, вплоть до мельчайших деталей… И как раз в тот момент, когда мы проходили мимо газовых камер, двери открылись… и оттуда посыпались тела – как картошка. Конечно, это ошеломило и шокировало нас. Мы вернулись к себе, уселись на наши чемоданы и разревелись, как две старые бабы. Каждый день из числа заключенных выбиралось сто человек, для того чтобы сгребать тела в ямы. Вечером украинцы загоняли их в газовые камеры или расстреливали. Каждый день. Стояла сильная августовская жара. Земля вздыбливалась, как будто по ней шли волны. Из-за газа.
Из-за трупов?
Вообразите себе: ямы глубиною, наверно, шесть-семь метров доверху заполнены трупами. Тонкий слой песка сверху – и жара! Понимаете? Настоящая преисподняя!
Вы сами это видели?
Да. Один раз, в первый день. Нас тошнило, и мы плакали.
Плакали?
Да, плакали. Запах стоял невыносимый.
Невыносимый?
Да, потому что беспрерывно происходила утечка газа. Воняло страшно, за несколько километров было слышно.
Километров?
Да, километров.
Запах чувствовался всюду? Не только в лагере?
Всюду. Из-за ветра. Все зависело от ветра. Ветер разносил вонь. Понимаете? Прибывали все новые и новые составы, а у нас не хватало средств, чтобы обработать всех пассажиров. Эти господа хотели побыстрее очистить Варшавское гетто. А у наших газовых камер была слишком маленькая производственная мощность. Слишком маленькие газовые камеры. Евреям приходилось ждать своей очереди день, два, три дня. Они предчувствовали свою участь. Они предчувствовали. Кто-то, может быть, и сомневался, но многие знали наверняка. Например, некоторые еврейки ночью резали вены своим дочерям, а потом вскрывали вены себе. Другие травили себя ядом. Они слышали шум мотора, выхлопные газы которого поступали в камеры. Это был мотор танка.
В Треблинке использовали только выхлопные газы машин. «Циклон» применялся в Освенциме. Из-за этих задержек Эберль – он был начальником лагеря – позвонил в Люблин. Он сказал: «Так больше продолжаться не может, я так больше не могу.
Нужно приостановить операцию». И как-то ночью к нам прибыл Вирт. Он все осмотрел и скоро уехал. И потом он вернулся с парнями из Белжеца… со специалистами.
И Вирт добился приостановки потока поездов. Он очистил лагерь от скопившихся трупов. То была эпоха старых газовых камер. Люди мерли как мухи, и трупов было столько, что мы не знали, куда их девать, и сваливали прямо у газовых камер, где они оставались по нескольку дней. Под грудой тел образовывалась настоящая клоака – кишащая червями лужа крови вперемешку с дерьмом, глубиною сантиметров в десять. Никто не хотел убирать трупы. Евреи предпочитали расстрел подобной работе.
Предпочитали расстрел?
Это было страшно. Хоронить своих и видеть своими глазами… Когда в руках остаются куски мяса, отделяющиеся от тел… И вот Вирт сам пришел туда с несколькими немцами… и приказал нарезать длинных ремней, которыми обвязывали тела жертв и тащили в ямы.
И кто это делал?
Немцы.