Бегу за хлебом. В очереди незнакомые люди оживленно делятся услышанным, громкие голоса, оживление на лицах. Все это необычно: мы привыкли видеть угрюмые, серые лица, слышать брань, жалобы и горестные откровения. Главный вопрос:
— Хлеба не прибавили?
— Нет…
— Ну, теперь уже не долго!
— Скоро все хорошо будет…
К великому сожалению, все оказалось не так просто, и наши вспыхнувшие было надежды погасли так же быстро, как и родились. Тихвин был скоро оставлен снова… Вместе с надеждами угасли и люди. Каждый день уносит тысячи, а до прорыва блокады оставалось еще четыреста пять дней….
Просыпаюсь. Темно. Который час? Откидываю с головы тяжелое пальто, папину куртку с ног. Сразу же обдает холодом, как будто кто-то опускает меня в бак с холодной водой. Начинаю лихорадочно одеваться, двигаюсь быстро, чтобы согреться. Изголовье моего дивана упирается в поставленный поперек моего дивана зеркальный шкаф. Папа поставил его как защиту от осколков возможной бомбы.
— Если влетит осколок он, прежде чем добраться до тебя должен будет пробить зеркало и две перегородки.
В темноте перехожу в столовую и, нащупав выключатель, машинально включаю свет. Что за чудо? Спираль в лампе слабо розовеет! Неужели дали свет? Ведь уже два месяца… Через две-три минуты спираль гаснет, с нею гаснет и моя надежда.
Я бужу Мирру, достаю из буфета карточки, крепко зажимая их в кулаке и мы выходим.
— Часа через два я сменю тебя, — говорит Мирра и исчезает в булочной.
Я подхожу к гастроному и вижу, что от его дверей уже тянется длинный хвост. Встаю последним и в уме начинаю высчитывать. Если выдадут консервы, сколько же это будет 75 процентов от количества наших мясных талонов? На конфетные талоны возьму ириски. Нет, лучше «Стратостат» — он сладкий, а в ирисках одна дуранда. Макароны бы выдали — вот был бы дома праздник!
За мной уже множество народа: конец очереди около кинотеатра «Знамя».
— Что давать будут?
— Не знаем. Ждем.
Люди встают и так же молча ждут, теснясь друг к другу. Идет мокрый снег. Руки в двойных варежках начинают мерзнуть. Очередь в два раза загибается во двор. Холодно. Светает. Стоящие впереди начинают нетерпеливо стучать в двери магазина. Наконец дверь открывается. И вся эта лавина, толкаясь и сшибая друг друга, врывается в помещение. Я вцепляюсь в пальто стоящей передо мной женщины. Толпа, напирая сзади, втискивает меня в магазин и отрывает от нее. Очередь внутри магазина загибается несколько раз и под напором толпы ломается и перемешивается. Наверное сотни две или три втиснуты в маленькое, около сорока метров помещение, а толпа снаружи продолжает давить так, что мы уже стоим как в трамвае, крепко вцепившись в переднего. Где-то заплакал ребенок. Давят так, что трудно дышать. Слышен истошный крик:
— Тише, ребенка задавите!
Никто не слушает. Прут. Из передних я оказываюсь в конце. Пробиться к кассе нет никакой возможности. Что дают, где дают, понять невозможно, — никто ничего не знает. Каждый старается восстановить свою утерянную в свалке очередь и встать поближе к кассе. От этого происходит сутолока и перебранка. Наконец народ успокаивается и начинает требовать заведующего.
Я стою, прижатый к витрине кондитерского отдела. Под стеклом аккуратно разложены плитки эрзац шоколада и дурандовые конфеты «Акра». Какой у него соблазнительный вид, у шоколада! Если откусить кусочек, то сначала он твердый, потом начинает таять, и ароматная сладость растекается по рту… Шоколад только по детским карточкам. Нам его не полагается.
Двери в гастроном закрываются. Больше никого с улицы не пустят. Мирра опоздала меня сменить. Скорей бы хоть объявили, что дают! Наконец-то! Выходит заведующий и говорит, что крупа не получена, мяса нет, макарон тоже нет. Взрыв возмущения. Никто не уходит. Все что-то требуют, что-то выкрикивают. Общий гул мешает что-либо понять. Я стою, как и все, в надежде — вдруг что-нибудь привезут. Стоять тошно, но и уйти страшно. А вдруг?.. Стоим. Молчим. Душно. Проходит час, может быть, два. Многие не выдерживают, уходят. Магазин пустеет. Я выхожу один из последних. Сталкиваюсь с Миррой. Быстрый понимающий взгляд.
— Возьми конфеты, хоть чай попьем со сладким.
Я с благодарностью смотрю на нее. Она всегда ровная, спокойная. Всегда готова делать любую работу. Никогда не говорит, что хочет есть.
Возвращаемся в магазин. Продавщица ножницами отхватывает зеленые квадратики талонов и сует нам кулек конфет. По дороге домой съедаем по штучке. Сладости никакой, одна дуранда.
Дома беру свой кусочек хлеба и замечаю, что он больше, чем обычно.
— Мам, кто делил хлеб?
— Мирра.
— У вас были обычные куски?
— Да, даже чуть-чуть побольше. Мирра сказала, что сегодня выпечка лучше и хлеб суше.
Я смотрю на свой кусок. Мокрый, зеленоватый, корочка отстала. Мякиш, как и вчера, можно намазывать на корку. Я поднимаю глаза. Мирра улыбается.
— Да, хлеб сегодня лучшей выпечки. Разве ты не видишь?
— Неправда! Покажи свой кусок!
— Я уже его съела.
— Не ври! Ты наверное отрезала себе граммов двадцать…
— У меня был точно такой же, не мудри.
Вижу, что врет. Хорошо, приму свои меры. Отрезаю от своей пайки четвертушку и незаметно кладу ее на шкаф. Вечером «случайно» найду ее и разделю на всех к чаю или супу. Быстро проглатываю остаток, заедая дурандовой конфетой, и иду в школу.
Наша школа еще работает. В классе одиноко тулятся пять-шесть парт, на окнах рваные маскировочные шторы. Несколько ребят в пальто и шапках жмутся к камину, в котором шипя тлеют сырые дрова. Разговоры обычные.
— В нашем магазине давали пшено, но нам не хватило.
— А нас соседка умерла, а в ее шкафчике мать нашла с полкило муки и пять плиток дуранды.
— Сестра конины достала. Вот поели мясного!
— В этом месяце вообще отоваривать не будут…
— Наша соседка пять кошек съела…
Входит учительница истории. Мы разбредаемся по партам. Учительница тоже в пальто и в шапке, повязанной сверху платком. Говорит она тихо. Видно, что говорить ей трудно. Она просит записывать даты. Рука в варежке неловко скользит по блокноту. Пар изо рта. Накатывается какая-то вялость отупение. Вставать при ответе не хочется. Впрочем учительница и не настаивает на этом. Куда-то уплывает ее речь, теряется смысл сказанного. Почему? Или она говорит непонятно, или я плохо соображаю. Пожалуй, что я. До конца, вернее до супа, еще один урок — военное дело. Скорей бы он кончился. Скорей бы в столовую… Перемену сижу, не вставая, не меняя положение, — так уютнее. Звонок. Входит военрук, высокий, худой и жутко нервный человек. Мы его боимся после того, как на предыдущем уроке, когда мы недружно и замедленно встали после его команды, он вдруг весь побелел, затрясся и, выкатив белые от бешенства глаза, прорычал-прохрипел, срывая связки:
— Встаааать! Встать! — мы вскакиваем, как ошпаренные. — За мной в физкультурный класс шагом марш!
В нашем физкультурном классе, где еще в прошлом году мы так любили бегать, прыгать через козла, лазить по желтым шведским стенкам под строгие окрики и команды наше любимой Татьяны Захаровны, свирепый холод. Здесь не топили уже с начала войны, и пар от нашего маленького и неровного строя белыми дымкам вырывается из наших ртов.
— Бегом марш! — командует военрук.
Какое там! Я пытаюсь бежать и с удивлением ощущаю, что не могу…. Странно… Пробую еще и еще раз и снова убеждаюсь — не могу. Ноги не бегут. Впрочем, и остальные не лучше: ковыляют, делают усилия, но это не бег…
Звонок. В столовой нам дают горячую мутную воду с плавающими там листочками хряпы. Согреваюсь и несу домой в бидончике еще четыре тарелки этого «супа».
У дверей меня встречает мама. К ней подходит военрук и о чем-то ее спрашивает. Подхожу ближе.
— Вы не знаете — в свечах нет ничего питательного? Я съел дома все свечи…
Мама что-то отвечает ему, и мы выходим из школы.
— …Съел свечи, — бормочет мама, — Господи, неужели и мы дойдем до такого?..
Дома мы застаем папу. Он необычно рано пришел со службы и со смущением говорит, что ему там нечего делать: половины сотрудников нет, канализация и водопровод в городе практически вышли из строя, восстанавливать некому и…
На следующий день моя очередь идти за хлебом. В сотый раз ощупываю-проверяю — карточки в перчатке. Убеждаюсь, что они на месте и успокаиваюсь. В этот день, 25 декабря, увеличили норму хлеба. Теперь папа получает 300 граммов, а все мы по двести. Встав в очередь, я отдаю карточки и деньги и неотрывно слежу за тем, как она ножницами ловко отрезает розовые хлебные талоны, а потом режет и взвешивает хлеб. 900 граммов хлеба, — это чуть больше половины буханки плюс довесок с полпальца. Прячу хлеб в сумку, потом дважды пересматриваю вырезку талонов. Все правильно. Карточки в перчатку, довесок в рот. Поворачиваюсь — и останавливаюсь. Передо мной падает человек. Народ замолкает. Я наклоняюсь над ним: скулы обтянуты, рот открыт глаза тоже. Как у Ксени. Какая-то женщина, выходя из булочной роняет: