Пробежала кремовая «Волга» с аэродрома, блеснула — и нет ее, только золотая пыль оседает на шоссе.
Нет, никто не спешит к ней, никого не растревожил ее смех. Ох, не стой, дура, на краю обрыва, не жди. Не придет. Сидит он на чердаке да трясет своими кудрями. Ну и сиди.
Широко раскинув руки, Клавдия кинулась вниз. Она почувствовала, как ее тело сделалось невесомым, не принадлежащим ей, и она вдруг потеряла над ним всякую власть. Она бежала с такой быстротой, что ноги не успевали касаться земли. Ветер бестолково плясал вокруг, трепал волосы, свистел в уши. Мелкие камушки сами собой срывались с места и били ее по ногам. Все исчезло, не было ни расплавленного закатного солнца, ни разноцветной реки, ни девичьей тоски… Ничего, кроме огненной мглы, летящей навстречу.
К сожалению, это все кончилось раньше, чем замер ее смех там, на краю обрыва.
Последний раз коснувшись ногами каменистой тропинки, Клавдия вынеслась на пустынный пляж. И тут ей влетело как следует: какая-то злая сила швырнула ее на землю и, прокатив почти до самой воды, бросила ее, избитую, одинокую, злую.
Она сейчас же вскочила на ноги. У, черт! Так и шею сломать недолго. А из-за кого?..
Вдоль всего берега до самого комбината тянулась длинная вереница плотов. Подобрав подол, Клавдия перешла узкую полосу воды, отделяющую плоты от берега, и взобралась на ближнюю плитку. От плотов шел кисловатый запах мокрой коры. Вода негромко журчала и позванивала в промежутках между бревнами.
Перебравшись по шероховатым и теплым бревнам на последнюю плитку, Клавдия разделась. Для этого не потребовалось много времени, хотя она сняла с себя все, что только можно было снять. На ней не осталось ничего, не считая густого загара и накинутых на плечи веснушек.
Розовые краски заката еще боролись с вечерней синевой. Она постояла на самом краю плота, не решаясь сделать последнее движение. Но она знала, что сейчас, сию минуту она сделает это движение, и ей было приятно сознавать, что она вновь обрела власть над собой. Как бы ни было страшно, она не отступит, она сделает то, что надо, — сосчитает до трех и бросится.
Сосчитав до трех, она, замирая от ужаса и восторга, бросилась в таинственную пропасть. Темная вода вскипела вокруг нее и властно потянула в глубину. Клавдия на мгновение покорилась, сделав вид, что она так и поверила коварным ласкам воды. Но спустя мгновение она сильными движениями рук освободилась от затягивающей власти глубины и стремительно поднялась.
Она увидела, как далеко успело отбросить ее течение за это короткое время, на которое она покорилась чужой воле. Плоты показались ей тонкой солнечной полоской, прочерченной в темной синеве реки.
Преодолевая течение, она поплыла к плотам. Ее извивающееся тело смутно белело и как бы светилось в воде. Руки взлетали над водой, как две играющие серебристые рыбины.
Ее движения казались неторопливыми и даже ленивыми, но по тому, как она упорно продвигалась вперед, было ясно, что она знает свою силу и силу, которую надо покорить.
Наконец она доплыла и, опершись руками о крайнее бревно, сильным движением выбросила свое тело из воды. Последние вспышки заката окрасили ее блестящую кожу в цвет огня и бронзы.
Вот она стоит над рекой, прекрасная и чистая, словно только что отлитая из бронзы и даже не остывшая еще статуя. Кажется, что она только что вышла из огня и полна еще того жара, который сжигает все нечистое, что только посмеет коснуться горячего тела.
Поглядели бы теперь на нее те, кто говорит, что она некрасивая!
8
Анисья Васильевна ждала, когда сын скажет о своей любви. Признания этого, как девчонка, ждала с трепетом сердечным.
И дождалась.
Собираясь после работы домой, она мыла руки у крана. Все огородницы уже ушли, и она стояла одна среди необозримого зеленого разлива, вдыхая пряные запахи цветущих овощей и только что политой земли.
Холодная вода приятно освежала натруженные руки. Анисья Васильевна, как девочка, подставляла то одну, то другую ладонь под упругую струйку воды, переливала воду с ладони на ладонь и, набрав полные пригоршни, погружала в них свое потное, испачканное землей лицо.
Когда она поднимала голову, вода, застрявшая в ресницах, вспыхивала на солнце, на мгновение ослепляя и заливая глаза радужным спетом.
И все это: и запах земли, и животворная прохлада воды, и игра вечернего солнца в каждой капле — все радовало ее, успокаивало, придавало мыслям ясность и чистоту, создавало уверенность в том, что все будет хорошо. И когда она увидела сына, то уже знала, что он сейчас скажет ей то, чего, может быть, не решился еще сказать даже Машеньке Разговоровой.
Вытирая лицо мягким полотенцем, она смотрела, как сын приближается к ней, осторожно обходя грядки. На нем была красная старая майка, уже запыленная и потемневшая на груди от пота. Холщовая серая куртка накинута на одно плечо.
Заметив, что мать смотрит на него, Павел на ходу помахал ей рукой и нехотя улыбнулся. Мать это сразу заметила: он не хотел улыбаться и, наверное, это у него получилось само собой, как бывает всегда, если человек вдруг потеряет уверенность в том, что он делает или собирается сделать.
Увидав невеселую улыбку сына, мать подумала, как нелегко ему сейчас. Задурила ему голову эта Машенька. А сама стоит ли того, чтобы из-за нее так убивались? Конечно, он-то думает, что она еще и не того стоит, и на все для нее пойдет.
И матери уже не надо было, чтобы сын ей что-то сказал, в чем-то признался: все ясно и так, и незачем парня мучить.
А он думал, что сказать необходимо, хотя это и очень трудно, и, черт его знает, как об этом надо говорить! Он и Машеньке еще ничего не сказал, она как-то сама обо всем догадалась. Как это у них так получается, что они обо всем сами догадываются? Клавдия, когда он спросил у нее, ответила, что тут и догадываться нечего, и так всем ясно, что влюбился выше головы. За десять километров видно.
Он-то думал, что никто ничего не знает, а, оказывается, все знают. И мама тоже, наверное, знает, потому что смотрит на него сочувственно, как на больного.
Она спросила:
— Устал?
— Нет. Дай-ка и я тут у тебя помоюсь.
— Умойся. Мыло вон там, на досточке.
Повесив свою куртку на гвоздь, вбитый в стену конторки, Павел начал умываться. Он старательно и долго мылил руки, до самых плеч, потом так же долго смывал с них мыло. Так же старательно он мыл лицо и шею.
Анисья Васильевна сняла с головы белый платок и стала поправлять свои темные и все еще густые волосы. Держа шпильки в зубах, она, улыбаясь, смотрела, как умывается Павел. Он низко наклонялся, подставляя голову под упругую струйку, отчего подол майки вылез из-за пояса, обнажив сухую, загорелую спину с выступающими бугорками позвонков.
Сильно встряхнув платок, она перекинула его через плечо.
— Худущий ты какой стал, — сказала она, поправляя на спине сына майку.
— Я всегда такой был.
— И то правда…
— Ты тоже не толстая. И Клавдия.
— С работы не толстеют. Толстеют от безделья или от болезни.
Анисья Васильевна говорила о всяких пустяках, чтобы ободрить сына, дать ему понять, что ничего не надо рассказывать, и так все понятно. Но она видела, что Павел думает о своем и, может быть, хочет сказать, посоветоваться с матерью. Ох, плохая из нее советчица. У самой-то с любовью не получилось, а как детей предостеречь — не знает.
Тогда она сама спросила так просто и прямо и таким веселым голосом, как будто о деле очень обыкновенном:
— Влюбился, сынок?
— Кто сказал? — спросил он, ничуть не удивляясь, что матери все известно.
— Сама вижу.
— Клавдия, наверно, наболтала.
— Ну, значит, неправда?
Он вызывающе ответил:
— Правда…
— Когда познакомишь?
— Сам еще плохо знаю.
— А она-то любит?
— Не знаю. Нет, наверное.
— Так как же быть, сын?
Он уверенно ответил:
— Полюбит.
— А если не полюбит?
Стиснув зубы, он повторил:
— Полюбит.
— Ну, так нельзя.
— А как? Я не знаю!
— Ну кто же за тебя должен знать? Ты с ней говорил хоть?
— Нет еще…
— Почему?
На этот вопрос он ничего не ответил.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Березу звали Маша.
Когда Анисья Васильевна уезжает по делам в город, то ей все кажется, как и в молодости, что береза скучает без нее и все глядит через крыши и деревья на дорогу. Ждет. А увидев ее, радостно трясет листвой и шепчет что-то ласковое.
И цветы ждут, они выглядывают сквозь изгородь, приветствуя ее возвращение, потому что без нее им приходилось очень плохо. Клавдия, прижимая ладонь к груди, клянется, что поливала, как положено, каждый вечер, но мать обрывает ее клятвы:
— Не обманывай. Поливала ты ночью, и то наспех.