Вместе с тем русский романтизм имел свои национальные особенности. Прежде всего в отличие от романтизма западноевропейского он сохранил исторический оптимизм и надежду на возможность преодоления противоречий между идеалом и действительностью. В романтизме Байрона, например, русских поэтов привлекал пафос свободолюбия, бунт против несовершенного миропорядка, но им оставались чужды байронический скептицизм, «космический пессимизм», настроения «мировой скорби». Русские романтики не приняли также культ самодовольной, гордой и эгоистически настроенной человеческой личности, противопоставив ему идеальный образ гражданина-патриота или гуманного человека, наделенного чувством христианской любви, жертвенности и сострадания. Романтический индивидуализм западноевропейского героя не нашел на русской почве поддержки, но встретил суровое осуждение.
Эти особенности нашего романтизма были связаны с тем, что русская действительность начала XIX века таила в себе скрытые возможности к радикальному обновлению: на очереди стоял крестьянский вопрос, созревали предпосылки к большим переменам, которые совершились в 60-е годы XIX века. Существенную роль в национальном самоопределении русского романтизма сыграла и тысячелетняя православно-христианская культура с ее тягой к общему согласию и соборному решению всех вопросов, с ее неприятием индивидуализма, с осуждением эгоизма и тщеславия. Поэтому в русском романтизме в отличие от романтизма западноевропейского не произошло решительного разрыва с духом и культурой классицизма, просвещения и сентиментализма.
Карамзинский Филалет, осуждая уныние и скептицизм Мелодора, говорит: «Знаю, что распространение некоторых ложных идей наделало много зла в наше время, но разве просвещение тому виною? Разве науки не служат, напротив того, средством к открытию истины и рассеянию заблуждений, пагубных для нашего спокойствия?… Светильник наук не угаснет на земном шаре… Нет, Всемогущий не лишит нас сего драгоценного утешения добрых, чувствительных, печальных. Просвещение всегда благотворно; просвещение ведет к добродетели, доказывая нам тесный союз частного блага с общим и открывая неиссякаемый источник блаженства в собственной груди нашей; просвещение есть лекарство для испорченного сердца и разума…» Карамзин здесь не только не противопоставляет веру разуму, но говорит об их естественном и вечном союзе: он отстаивает истину просвещающего разума, согретого лучами веры, пронизанного светом высоких нравственных истин. Это тяготение к синтезу романтизма с просветительством способствовало раннему и более легкому преодолению свойственного романтизму двоемирия и переходу русской литературы к реалистическому освоению действительности с диалектическим взаимодействием идеала и реальности, человеческого характера и окружающих его обстоятельств.
Но более или менее отчетливо собственно романтическое течение в русской литературе восторжествовало лишь в 1820-е годы. В первое десятилетие XIX века преобладающее положение в русской поэзии и прозе занимает сентиментализм, ведущий успешную борьбу с отживающим свой век классицизмом и расчищающий путь романтическому движению. Однако исследователи давно обратили внимание, что определять литературный процесс 1800-1810-х годов как историю борьбы сентиментализма с классицизмом можно лишь с большими натяжками, что «специфика этого периода не может быть охарактеризована по аналогии с тем или другим из общеевропейских художественных направлений» (Е. Н. Купреянова). Ясно пока лишь одно: Батюшков и Жуковский, Вяземский и юный Пушкин – все считали себя «карамзинистами».
Карамзин был и оставался признанным главой русского сентиментализма. Но в его творчестве начала XIX века произошли довольно существенные перемены. Сентиментализм на уровне «Бедной Лизы» остался в прошлом и стал уделом эпигонов типа князя П. И. Шаликова. И Карамзин, и его соратники ушли вперед, развивая ту перспективную сторону русского сентиментализма, которая органично связывала его с просветительством на одном полюсе и с романтизмом на другом, которая открывала русскую литературу навстречу насущно необходимым ей в процессе своего становления самым разнообразным западноевропейским влияниям. Сентиментализм карамзинской школы в начале XIX века ярко окрашен предромантическими веяниями. Это течение переходное, емкое, синтезирующее в себе черты классицизма, просветительства, сентиментализма и романтизма. Без обогащения русской духовной культуры западноевропейскими общественными и философскими идеями, эстетическими представлениями и художественными формами дальнейшее развитие и самоопределение новой русской литературы, стремящейся стать «с веком наравне», было невозможно.
На этом пути русская литература столкнулась в начале XIX века с большими препятствиями: необходимо было решить «задачу огромной национально-исторической важности – привести лексический состав русского языка в соответствие с инородными ему западноевропейскими идеями и понятиями, уже освоенными образованной частью общества, сделать их общенациональным достоянием» (Е. Н. Купреянова). Образованная прослойка дворянского общества выражала эти идеи и понятия на французском языке, а для перевода их на русский в отечественном языке не существовало слов адекватного смысла и значения.
Разумеется, в галломании дворянского общества проявлялись космополитизм, пренебрежительное отношение к России и русскому народу. Не случайно язык дворянского общества Москвы Чацкий в «Горе от ума» Грибоедова остроумно назовет «смесью французского с нижегородским». Но в увлечении французским языком была и другая, может быть более существенная, причина, ничего общего с галломанией и низкопоклонством перед Западом не имеющая. После петровских преобразований в России возник разрыв между духовными запросами просвещенного общества и семантическим строем русского языка. Все образованные люди вынуждены были говорить по-французски, ибо в русском языке не существовало слов и понятий для выражения многих мыслей и чувств. Даже для Пушкина порой «язык Европы» был «привычнее нашего» (письмо к Чаадаеву от 6 июля 1831 года).
Кстати, в то время французский язык действительно имел общеевропейское распространение; не только русская, но, например, и немецкая интеллигенция предпочитала его родному языку, что оскорбляло национальные чувства Гердера не менее, чем Карамзина. В статье 1801 года «О любви к отечеству и народной гордости» Карамзин писал: «Беда наша, что мы все хотим говорить по-французски и не думаем трудиться над обрабатыванием собственного языка; мудрено ли, что не умеем изъяснять им некоторых тонкостей в разговоре» – и призывал дать родному языку все тонкости языка французского. Карамзин успешно разрешал эту задачу тремя путями:
1. Обладая незаурядным стилистическим чутьем, он ввел в русский язык такие варваризмы (прямые заимствования иностранных слов), которые органически прижились в нем: «цивилизация», «эпоха», «момент», «катастрофа», «серьезный», «эстетический», «моральный», «тротуар» и многие другие.
2. Новые слова и понятия Карамзин создавал из русских корней по образцу иностранных: «in-flu-ence» – «в-ли-яние»; «de-veloppe-ment» – «раз-ви-тие»; «raffine» – «утонченный»; «touchant» – «трогательный» и т. д.
3. Наконец, Карамзин изобрел слова-неологизмы по аналогии со словами французского языка: «промышленность», «будущность», «потребность», «общеполезный», «усовершенствованный» и др.
В статье «Отчего в России мало авторских талантов» (1802) Карамзин обратил внимание на необходимость обновления не только лексического, но и синтаксического строя русской речи. «Истинных писателей было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцов во многих родах; не успели обогатить слов тонкими идеями; не показали, как надобно выражать приятно некоторые даже обыкновенные мысли». Поэтому «русский кандидат авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершенно узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски… Что ж остается делать автору? Выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражения!» (Курсив мой. – Ю. Л.).
Глубоко реформировал Карамзин сам строй русской литературной речи. Он решительно отказался от тяжелой и несоответствующей духу русского языка немецко-латинской синтаксической конструкции, введенной Ломоносовым. Вместо длинных и неудобопонятных периодов Карамзин стал писать ясными и краткими фразами, используя как образец легкую, изящную и логически стройную французскую прозу. Поэтому суть реформы Карамзина не может быть сведена к сближению «книжных» норм с формами разговорного языка дворянского «света». Карамзин и его сподвижники были заняты творчеством общенационального языка, литературного и разговорного одновременно, языка интеллектуального общения, устного и письменного, отличающегося как от «книжного» стиля, так и от бытового просторечия, дворянского в том числе. Осуществляя эту реформу, «сентименталист» Карамзин, как это ни странно может показаться, ориентировался на языковые нормы не сентиментализма и не романтизма, а французского классицизма, на язык Корнеля и Расина, а также на язык французского Просвещения. И в этом смысле он был гораздо более последовательным «классиком», чем его противник А. С. Шишков. Ориентация на зрелый и обработанный французский язык позволила сторонникам Карамзина Жуковскому и Батюшкову создать в поэзии «школу гармонической точности», усвоение уроков которой помогло Пушкину завершить становление языка новой русской литературы.