продолжал делать это в течение полугода. Мы живо общались; он подробно и красочно описывал свою страсть к убитой им жене. «Любовь – это болезнь», – говорил он, и из его рассказов я ясно видел, что он, действительно, не мог любить по-другому. Семенов был человеком крайностей и высоких устремлений, воспламенить его душу могли лишь по-настоящему сильные раздражители, и пожар в ней невозможно было потушить. Пожар этот бушевал подобно стихийному бедствию; выдержать любовь такой исполинской силы смогла бы лишь исполинша, равная самому Семенову; похоже, его жена была близка к этому качеству, но, все-таки, не полностью. Она была талантливой скрипачкой, и, к тому же, творческой, самостоятельной натурой. Он заваливал ее вниманием и подарками, не давал ей прохода, хотел всегда быть с ней и исполнять любые ее капризы. Она любила его и отвечала ему взаимным вниманием, хотя и не такого размаха. Они провели целый год совершенно вместе, и днем и ночью, и слились в одно существо. Однако, для нее, как позже понял сам Семенов, это было чересчур, ей нужно было иногда одиночество, спокойствие, время побыть с самой собой. Он чрезвычайно болезненно воспринимал любые ее попытки провести время не вместе с ним, устраивал сцены и истерики. Он был по-настоящему болен ей. Она же плохо переносила эти его скандалы, между ними начался разлад, в который вмешался, к тому же, роковой третий. Лишним в этом треугольнике оказался, к сожалению, именно Семенов и окрас его страсти мгновенно переменился с красного на черный, при той же самой космической амплитуде. Слушая его, я поражался самой возможности существования такого рода страстей, никогда ничего похожего я сам и близко не испытывал. Когда-то в юности я читал о подобных вещах в книжках, но тогда совсем не понимал и не мог воспринять их; теперь же я прекрасно чувствовал, о чем идет речь. В обычные, свободные от пожара в душе, времена, Семенов откровенно скучал, много пил, вел беспорядочный образ жизни, и томился в ожидании следующего пожара, искал его. Кроме любви, огонь в его душе могли зажечь масштабные, сложные гастроли, требующие глубокой подготовки – он был известным в музыкальных кругах пианистом, и его иногда приглашали на серьезную работу. В такие периоды он целиком отдавался ремеслу и доводил свое мастерство до совершенства. Однако, по его собственным словам, его бедой было то, что он не являлся, как его убиенная жена, подлинно творческим человеком – он скучал наедине с самим собой, никогда не писал музыки, а лишь любил ее виртуозно исполнять. Ему нужно было взаимодействие с внешним предметом для самовозгорания и самореализации, подобно тому, как порох не является самодостаточным телом для горения – ему требуется соприкосновение с кислородом.
Можно сказать, что мы неплохо сошлись с Семеновым. Я видел, что он в полной мере удостоверился в моем молчании относительно его тайны, и что он теперь приезжает ко мне от чистого сердца, как к другу. Он, впрочем, не во всем был приятен мне – частенько приезжал пьяным, и всегда был равнодушен к моим животным. Он любил говорить о женщинах, и поведал мне, что когда-то был женат вторично, на местной, это было в Брисбене, и на этот раз, несмотря на страсть, он сумел мирно развестись с ней. Семенов, к моему удивлению, любил детей – он хорошо играл с Джоном и даже иногда с его друзьями на соседской ферме. «Славный у тебя мальчишка, а мне вот в старости некому будет и стакан воды подать», – говорил он мне. Со временем Семенов стал приезжать ко мне все реже; иногда звонил, говорил, что сидит без работы и крепко пьет.
Спустя несколько месяцев с тех пор, как Семенов был у меня в гостях в последний раз, у нас прошел слух, что в усадьбе Олафссонов случился серьезный конфликт между родителями Джона, и Конрад собрал вещи и уехал. Точных деталей не знал даже Джон, но для меня это обернулось неожиданным подарком: его мать посетила меня и предложила официально усыновить парня. Я был этому несказанно рад и мы назначили слушание в суде Мельбурна, где должны были оформить все бумаги. У нас с Джоном была на примете большая ферма неподалеку, которая давно стояла на продажу; ее владелец знал о наших намерениях купить ее со временем, и мы решили сразу же после усыновления осуществить эту затею и переехать туда. И вот, буквально за два дня до судебного заседания, Джон отправился вечером в усадьбу к родителям и вскоре вернулся, возбужденный и злой.
– Хочешь сногсшибательную новость? – прокричал он.
– Да, – насторожился я, – выкладывай.
– Я был сейчас у матери. Она мне передала документы для суда и рассказала удивительную вещь. Это просто потрясающе! Она скрывала это от меня всю жизнь, и только теперь призналась и выдала мне правду о моем настоящем отце.
– Твоем настоящем отце? – вскричал я в изумлении, – Твой отец не Конрад Олафссон?
– Точно так, и знаешь, что самое поразительное? Я русский, как и ты! Мой отец был русский! Мать разошлась с ним, когда только забеременела мной, потом она вышла замуж за Конрада Олафссона и всю жизнь говорила нам, что он и есть мой отец. Вот черт, я понимаю теперь, почему я никогда не находил с отцом общего языка. Ну, то есть, с Конрадом. Вот так дела! А я-то ничего по-русски не знаю, кроме нескольких слов, которым ты меня научил.
– А где теперь твой русский отец, мать тебе сказала?
– Его давно нет в живых. Он был пьяница, спился и умер. Мать говорит, что у нее был короткий роман с этим русским, когда она еще жила в Брисбене, как раз перед тем, как она познакомилась с Конрадом и вскоре вышла за него замуж.
– В Брисбене? – пролепетал я, и оцепенел, пронзенный страшным предчувствием.
Я помню это сильнейшее ощущение до сих пор так же явственно, как если бы это случилось вчера. Я весь покрылся обильным потом, в горле, наоборот, пересохло, а на языке был какой-то кислый, терпкий вкус. Меня била дрожь. Это предчувствие сразу каким-то непостижимым образом переросло в точное знание. Я ясно видел все, что будет наперед. Я боялся задать ему вопрос, на который знал ответ. «Господи, неужели это не сон?» – взмолился я внутри себя и спросил Джона:
– А как звали твоего русского отца?
– Мать дала мне одну единственную бумажку, сохранившуюся от него, там