что носить буду?
Мама с изумлением посмотрела на меня и замолчала. Коля продолжал улыбаться и смотрел теперь не отрываясь на меня, без всякого стеснения или принуждения.
– А я Витя, будем знакомы, – я протянул ему руку; его ладонь была горячей и грубой, как наждачка.
Мы немного еще постояли рядом и помолчали, не зная, что говорить; затем мы попрощались с Колей и отправились восвояси.
– Ты-то у нас известный герой, копеечки выпрашиваешь и откладываешь себе на развлечения. А вот мальчик Коля…, – начала мама, когда мы зашли в избу.
– Не надо, мама. Я все понимаю. И так тошно, – прервал я ее, ушел к себе в комнату и лег на кровать. Я думал о Коле, о Полине; о том, какие они диковинные и простые, а я совсем другой; о том, что мне еще не приходилось жить в маленьких деревушках и я хочу обратно в город; о том, как ужасно, что отца вот так бросают с места на место; и о том, как Полина странно поклонилась мне и осторожно, бережно отломила кусочек хлеба от ее полбуханки.
На следующий день отец с мамой вышли на работу в больницу при церкви; мама вызвалась помогать отцу, так как медицинских сестер не хватало, а больных сюда свозили со всей округи. На обед родители вернулись домой, долго кипятили колодезную воду, а потом отмывались ей и керосином, прежде чем сесть за стол. Они рассказали, что здесь, в Олешне, эпидемия тифа уже почти закончилась; те из местных, кто выжил после лихорадки, лежат уже по домам, a церковь забита тифозными из других деревень.
После обеда родители вновь отправились в больницу, а я решил прогуляться к речке и искупаться. Времени было хоть отбавляй, я шел не спеша и внимательно разглядывал деревню. Я обратил внимание, что во дворах нет никакой живности – ни кур, ни уток; не было даже собак, их будки стояли пустыми; двери некоторых амбаров и сараев были выбиты и валялись, разломанные, на траве. Был ясный, теплый день, погода стояла прекрасная, но деревня, как и вчера, была до странности тиха и безлюдна; мне постепенно становилось не по себе от полного отсутствия жизни вокруг. Наконец я увидел возле одной избы плескавшихся в корыте нагих детей, двух-трех лет от роду. Малыши были болезненно худы, но играли с водой и купали деревянных кукол. «Ну конечно, не может же быть, что вся деревня вымерла», – с облегчением и надеждой подумал я. Ближе к реке стали попадаться хаты покрупнее и богаче на вид, с мазаными белыми стенами, в отличие от серых дощатых домов нашей улицы. Здесь я, наконец, увидел и взрослых крестьян, в основном баб, сидящих на завалинках с плетением и шитьем в руках. Бабы тоже были страшно худы, с впалыми щеками и неестественно блестящими, воспаленными глазами. Мне было больно смотреть на них, и они, замечая меня, тоже как будто стыдились самих себя и отворачивались. Я почувствовал, что не нужно глядеть по сторонам и опустил глаза вниз. Меня внезапно охватила паника. «Господи, куда я попал? Что это здесь?» – закричал я внутри себя. И вдруг все увиденное еще по дороге в деревню и уже здесь, в Олешне, сложилось в ясный и пронзительный ответ – это голод. Я вижу лицо долгого, страшного, смертельного голода.
Дойдя до речки, я присел на берегу и задумался. «На улицах никого нет просто потому, что у них нет сил ходить», – рассудил я. «Но откуда же взялся навоз, который собирал Коля, ведь здесь нет ни одной коровы?» – на этот вопрос я тогда не смог сам себе ответить, и лишь много дней спустя я стал свидетелем того, как чекисты проводили по нашей улице коров, конфискованных у крестьян из соседних деревень. Этих коров они вели из Олешни на запад, к железной дороге, там грузили их на поезда и отправляли куда-то дальше. Безмятежный вид речки все же успокоил меня немного, я хорошенько выкупался, благо вода была отличная; затем, уже не глядя по сторонам, я быстро вернулся домой. Вечером перед сном я спросил вконец измотанного отца: «Почему они голодают? Почему у них забирают еду?» Отец обнял меня, ничего не ответил и лег на кровать. «Мы живем в страшное время», – прошептал он куда-то в сторону, отвернулся от меня и тут же уснул.
Назавтра я с самого утра направился к речке и на первой же развилке встретил Колю и еще одного парня постарше; они сразу прервали разговор, завидев меня.
– А, так это, должно быть, и есть дохторенок! – воскликнул парень басом, поворачиваясь ко мне.
Выглядел он довольно грозно: рослый, широкоплечий, с дерзкими голубыми глазами на прямоугольном, будто отлитом в кузнечной форме, лице. Закатанные по щиколотку матросские штаны заканчивались длинными загорелыми ступнями, босыми, как и у всех ребят здесь. По-казацки криво надетая фуражка придавала ему и вовсе бандитский вид.
– А шо ты такой тощий, это же-ж вы, гады, у нас все харчи позабирали? – недобро, с вызовом спросил меня парень.
– Здравствуй, Витя, – улыбаясь, как ни в чем не бывало, сказал мне Коля, пока я молчал, не зная, что ответить его товарищу.
– Ну ладно. Я – Демидкин, – произнес уже примирительным тоном парень, протягивая мне руку и переводя взгляд на мои ботинки.
Тотчас после рукопожатия он подскочил вплотную ко мне и поставил свою ступню вровень с моей, измеряя на взгляд ботинок.
– Нет, мне твои черевыки маловаты будут, – разочарованно протянул он и осклабился.
Тем временем к нам приблизилась группа красноармейцев; они гурьбой шли по улице с шутками и хохотом, и, поравнявшись с нами, стали задирать Колю.
– А что, дурачок, хочешь хлебца? – кричал один из них, – а ну-ка, станцуй нам плясовую!
Коля без промедления вскинул руки и пошел по полукругу вприсядку; края его красной рубахи вылезли из подвязанных веревкой штанов, и, когда Коля приседал особенно низко, волочились по грязи. Солдаты загоготали пуще прежнего, один из них достал буханку свежего хлеба и помахал ею перед нами. Ком стоял у меня в горле; я повернулся и хотел уйти, но удержался, так как Коля остановился и начал отряхиваться. Солдат отломил кусок от буханки и быстро бросил Коле, тот не поймал и хлеб упал на землю. Чекисты вновь заржали как лошади, а Демидкин, подняв хлеб, весело подмигнул им и закричал:
– Что-то не по заслугам награда! Маловат кусочек! А хотите, Коля штаны снимет и голым станцует, тогда с вас целая буханка!
– Хотим, хотим, – радостно заревели солдаты.
Никогда