– Оставьте, не торопитесь, – советовал я.
– А кто их знает, – отвечал он, прерывисто дыша, – может, и действительно досрочно освободят.
Вскоре приехал духовой оркестр. Музыканты быстро расположились на траве под соснами и заиграли бравурный фокстрот:
…Моя красавица мне очень нравится…
С насыпи вместе с тачкой скатился заключенный и сломал себе шею.
Профессор Сушков, нагрузив тачку, стал ее поднимать и вдруг, охнув, сел на землю, держась руками за живот. Я подбежал к нему и попытался приподнять его.
– Не надо… больно, – простонал он.
Подошел фельдшер, осмотрел профессора и равнодушно сказал санитарам:
– Надорвался… Унесите на лагпункт.
А люди один за другим бежали по узким трапам, сваливались с них, снова поднимались и снова брались за лопату и тачку.
Приехал товарищ Мороз. Толстый, с добротной папиросой в зубах, он ходил от забоя к забою, носком блестящего хромового сапога трогал грунт и спрашивал у заключенных:
– Ну, как грунт?
или:
– Что-то тачка у тебя, брат, мала.
или:
– Запомните, что только через честный, самоотверженный труд вы смоете с себя ваши позорные пятна преступления.
В эти минуты он удивительно напоминал Гришку Филона; мне показалось, что точно так же, как у Гришки, у него набивалась у рта слюна.
После короткого обеденного перерыва около ста человек отказались подняться с земли. Конвоиры кричали, стреляли в воздух, но все было напрасно. Партию человек в двадцать кое-как подняли и погнали на лагпункт в карцер. Я видел, как только они скрылись из глаз начальства, конвоиры дали полную волю кулакам и прикладам.
…Моя красавица мне очень нравится…
Выбежавший на минуту из пещеры Сом подмигнул мне и, показав на избиваемых людей, весело сказал:
– Перевоспитывают!
Насыпь росла прямо на глазах. Оркестр играл без перерыва. Ввалившимися глазами заключенные злобно смотрели на музыкантов и ругались:
– Хоть бы они, сволочи, перестали играть! И так невмоготу!
Со страшным грохотом обвалилась пещера, похоронив восемь человек, в том числе и Сома. Я едва успел отскочить от катившейся на меня большой глыбы земли.
…Моя красавица мне очень нравится…
Товарищ Мороз разрешил поставить полбригады на откопку трупов.
А с моста громко кричал плакат красивыми словами: «Труд в СССР – дело чести, дело славы, дело доблести и геройства! (Сталин)».
Поезд прошел через мост только вечером.
* * *
Три дня я валялся на нарах больной.
Пришел Гришка Филон и принес мне письмо от отца из Москвы. Он долго вертел в руках конверт, потом вытащил из него письмо, отдал мне, а конверт сунул в карман.
– Дай мне и конверт – попросил я.
– Нельзя… Что-то он подозрительный, должен проверить… – И ушел.
Вскоре Гришку Филона досрочно освободили за «ударную» работу. Кажется, он был единственный человек, получивший такую дорогую награду за мост Лунь-Вож.
Прошло полгода. Цинга скрючила мне ноги, и я еле-еле выползал из барака. Я долго не имел весточки из дома, и, когда новый воспитатель – в прошлом крупный аферист, Войцеховский, – вручил мне второе письмо, я чуть не заплакал от радости. В письме, между прочим, отец мне писал:
«Вчера у нас был счастливый день: к нам пришел твой бывший воспитатель Семен Михайлович Огурцов. Пили чай, он нам долго рассказывал о тебе. Потом сказал, что завтра он едет назад в лагерь, где думает остаться на работе по вольному найму. Мы спросили, не будет ли он так любезен и не захватит ли что-нибудь для тебя? Он охотно согласился, сказал, что тебе надо приодеться поприличнее (почему ты до сих пор об этом не писал?). Мы дали ему два больших чемодана с вещами и продуктами для тебя. Получил ли ты их?»
Я сразу понял, для чего у меня отобрал конверт Гришка Филон.
Никаких чемоданов я, конечно, не получил и, думаю, никогда не получу. Да дело и не в чемоданах. Ведь Семен Михайлович Огурцов и был когда-то воспитателем Гришкой Филоном и великолепно знает, что нужно заключенному в советском концлагере. Главное – перевоспитание, а все остальное – вещи второстепенные.
На то Гришка Филон и воспитатель, чтоб знать это!
На этапе
Глубокий трюм баржи. Слышен плеск волн за бортом. В трюме 3000 человек. Кое-где горят фонари «летучая мышь», бросая слабый свет на спящих вповалку заключенных. Душно, сумрачно и смрадно. Рядом со мной сидит на разостланном ватном бушлате о. Сергий и что-то бормочет вполголоса. Бормочет уже давно, тихо и ровно, все одним и тем же голосом. Нас везут по этапу рекой в Усть-Вымь.
В соседнем отсеке, за толстыми столбами, подпирающими палубу, уголовники играют в карты. Они волнуются, вскрикивают и нехорошо ругаются. Мне отлично виден один из них. Он сидит без рубашки ко мне лицом, склонясь над ящиком-столом, на котором тускло горит дрожащая свеча. Он крив на левый глаз, и лицо его покрыто крупными угрями. Ему, очевидно, не везет, он волнуется и нервно кладет направо и налево замусоленные карты.
– Дана-бита… дана-бита…
– Бита! – негромко произносит его партнер, сидящий спиной ко мне. Я вижу только широкие плечи и курчавые волосы.
Кривой вскакивает и торопливо снимает с себя брюки под взрыв хохота наблюдающих за игрой уголовников.
– Двадцать рублей!.. Идет?.. – спрашивает кривой у партнера, протягивая брюки.
– Идет.
– Сенька, не лезь в бутылку! – советует кривому пожилой жулик. – Все одно погоришь…
Но кривой Сенька не слушает его. Он поддергивает спадающие кальсоны, усаживается на прежнее место, и игра продолжается. Но не долго, минут пять-шесть. По новому взрыву хохота я догадываюсь, что брюки проиграны.
Теперь Сеньке не отыграться… – весело замечает кто-то.
– Отыграюсь еще… – мрачно сообщает кривой жулик и оглядывается по сторонам. – Ставлю новый пинжак.
– А где он? – спрашивает партнер.
– А вона… – отвечает Сенька и показывает рукой в отсек напротив.
Я приподнимаюсь и смотрю по направлению Сенькиной руки, но никакого пиджака не вижу. В отсеке, густо набитом спящими в повалку заключенными, сумрачно. Лишь возле столба горит огарок и сидит какой-то белобородый старик и пьет кипяток из жестяной кружки. Лицо этого старика кажется удивительно знакомым, но я никак не могу вспомнить, где я его видел.
– Дана-бита… Дана-бита…
– Гони, Сенька, пинжак!
– Вот чичас потеха будет!
Сенька встает и, перешагивая через спящих, подходит к старику. Предчувствуя что-то недоброе, я напрягаю слух и зрение. Перестает бормотать и о. Сергий.
– Вам чего? – спрашивает старик, удивленно подымая глаза на Сеньку.
– Сымай, папаша, пинжак… – говорит Сенька, наклоняясь к старику.
– Это зачем?..
– Как зачем? – удивляется в свою очередь Сенька. – Я его в карты проиграл.
– Позвольте… Это мой пиджак.
Просыпаются спящие, приподымают головы и прислушиваются.
– Сымай, говорю, папаша!
– Послушайте… как же так…
– А, гад!.. Контра паршивая!..
Сенька бьет наотмашь старика по лицу, валит его на мокрые стлани и начинает срывать пиджак. Все смотрят и молчат. Никому не хочется ввязываться в историю.
– Нет… Это так нельзя… нельзя так… – говорит о. Сергий и хватает меня за плечо.
– Да помогите же! – кричит старик.
И словно по сигналу вскакивают человек двадцать политических заключенных.
– Товарищи! Не допустим! Бей жуликов!..
Мы бросаемся к месту происшествия. Вскакивают и уголовники. Кое-где тускло сверкают зажатые в руках ножи. Секунда – и началась бы общая кровавая свалка, но уголовники – народ трусливый. Заметив, что политических больше, они быстро стушевались, спрятали ножи и рассеялись по своим местам. Кривой Сенька бросил старика и, размахивая бритвой, добрался до своего отсека.
Старик лежал на спине и тяжело дышал, закрыв глаза. Из разрезанной под глазом щеки текла кровь: Сенька успел-таки полоснуть его бритвой. Я посадил его, прислонив спиной к столбу, кто-то принес воды. Рана была неглубокая, кровь удалось вскоре унять, и старик пришел в себя.
– Вы!.. – удивленно произнес он, вглядываясь в меня. – Неужели не узнаете?.. Впрочем, это возможно, бороду я отпустил… Сахаров. Помните?
* * *
Я сразу вспомнил.
Это было в Бутырской тюрьме, в Москве, осенью. Следствие по моему делу было закончено, и меня перевели из подследственной камеры в общую подсудную. В камере было 107 человек (а полагалось – 25). Спали и на нарах, и под нарами, и на специальных «ночных» щитах – между нарами.
В один день со мной, вернее, через несколько минут после меня в камеру вошли еще три человека. И стало нас 111 человек. Нас, последних четверых, староста камеры положил под нары, возле самых дверей – на места на нарах существовала очередь.
Я быстро подружился с новыми знакомыми. Люди они оказались интересные. Особенно – двое: полковник Дурунча и Веселовский. Оба они были в прошлом русские эмигранты из Харбина. Но после продажи советским правительством Китайско-Восточной железной дороги, вернулись, к своему несчастью, в Россию вместе с другими многочисленными «возвращенцами». Первое время всё было благополучно. Осели кто где. Полковник царской армии Дурунча получил совсем приличное место в Воронеже: он стал директором большого кинотеатра. Там же, в Воронеже, нашел тихую пристань (уж не помню где) и его приятель Веселовский. Завелись новые знакомства. Веселовский подружился с учителем математики Николаем Николаевичем Сахаровым. И все трое – Дурунча, Веселовский и Сахаров – стали коротать длинные зимние вечера за преферансом. Но вот пришел 1936 год. Прокатилась первая (весенняя) волна арестов, и под эту первую волну угодили все «харбинцы», в том числе, конечно, и Дурунча с Веселовским. А за ними, как «хороший знакомый» – и учитель Сахаров. Дурунче и Веселовскому инкриминировали 58-ю статью пункты 1-й (измена родине), пункт 4-й (связь с международной буржуазией), пункт 10-й (антисоветская агитация) и пункт 11-й (контрреволюционная организация), Сахарову – пункты 10-й и 11-й.