Потом его похоронят.
И жизнь будет так же продолжаться, как и моё детство. А потом я выпаду из него. Когда и как это произойдёт, не знаю. Знаю только, что это неизбежно.
Мои школьные годы в самом начале совпали с хрущёвскими гонениями на церковь: религия – опиум для народа, все – на борьбу. В антирелигиозных утренниках я принимал самое активное участие: играл на баяне, пел частушки, читал кощунственные стишки.
Верил ли я во всё это?
Наверное, да. И потом, как было не верить Гагарину? Я хорошо помню весь ажиотаж вокруг первых полётов в космос. Сначала лайки – Белка и Стрелка. Затем – Гагарин. Махнул рукой: «Поехали!» И сквозь клубы ракетного дыма… иные миры, галактики, туманность Андромеды, Млечный Путь, инопланетяне, гравитационная энергия, Марс и марсиане, новая космическая эра. И – Бог. Эти понятия казались несовместимыми в моём школьном сознании.
Не скажу, что в те годы я бредил исключительно космонавтикой. Гагарин, конечно, был для меня героем, я любил его, но не больше, скажем, зимнего ельника, с его крутыми лыжными горками, первого гладкого, ещё не занесённого снегом льда нашего огромного пруда, осенних туманов, ночной рыбалки, костров, зимних вьюг и метелей… Я любил Божий мир за его чудную красоту. И красота эта, как вода, заливала пламень искусственно разжигаемой борьбы с верою предков. И потом, бороться с кем, со своими бабушками? Ни иконы, ни церкви, ни тем более невидимый Бог – мне не мешали, не вставали поперёк пути. Что мне до того, что неграмотные старушки молятся? И потом, не всё же в этой вере мне было чуждо. Каждый год, как уже говорил, на Пасху, мы ходили по посёлку славить Христа, заранее зная, где и какого цвета дадут яичко, где копеечку или три, где сладостей, а затем дотемна катали с шиферных обломков в заброшенном детском саду крашеные яйца.
А если б кто знал, как обидно было мне лишиться крёстного! У всех были, а у меня вдруг не стало! И тогда мухаровская родня «назначила» мне нового крёстного, дядю Гену Мухарова. Парадокс! Но как я был счастлив!
Что ещё было известно мне о потусторонней силе? Вообще, испытывал ли я в те годы мистический страх? Увы. Как и страх перед смертью, он тоже никогда не покидал меня. Даже страх от слушания глупых детских «страшилок», про «черного-пречёрного человека», в «одну черную-пречёрную ночь, из одного черного-пречёрного дома, по черной-пречерной лестнице» вышедшего для такого же «чёрного-пречёрного» преступления… Помню жуть после первого просмотра фильма «Вий». Упыри, вурдалаки, Вий – «поднимите мне веки», и летающая в гробу ведьма. Всё это почему-то в затянутой паутиной церкви, с тёмными, грозными ликами икон. От рассказа «Семья вурдалака» А. К. Толстого тоже веяло морозной жутью: кровососы, кровопийцы, осиновый кол вместо креста на могиле вурдалачей. Потусторонняя сила была для меня реальностью. Верили мы и в приметы, сплёвывая через плечо, знали множество и других примет, в которые верили и не верили, но больше верили, и чаще тайком. Друг перед другом, правда, хорохорились, но наедине с потусторонней жутью – какая вопиющая незащищённость! И это несмотря на весь комплекс атеистических школьных наук.
Потом всё забылось. Прекратились гонения, как-то разом, вместе с кукурузным хлебом, с очередями за ним. Я взрослел, меня неудержимо влекло к себе чувство прекрасного, желание подражать, желание созидать.
3
Хотя дальнейшие воспоминания и приобретают более осмысленный характер, в течение той доармейской жизни не было ничего, скажем, необыкновенного, если не считать похорон бабушки Марфы, когда я впервые оказался в нашей Карповской церкви. Исполняя просьбу матери, бабушки Марфы (мягкие круглые «печенюшки», скупо посыпанные сахаром «подушечки», хранимые, как драгоценность, в сундуке, составляли в памятные для неё даты наше любимое лакомство), отчим повёз отпевать бабушку в город, что было и необычно, и редко в ту пору, да и в нынешнюю, пожалуй. Я, по крайней мере, не знаю больше ни одного случая, чтобы кто-то из наших, совхозных, так поступил со своими родными и близкими. Отпевали чаще заочно, потихоньку, не афишируя. Поэтому был немало удивлён, когда узнал, что едем в церковь.
Помню каменную и по сию пору оставшуюся каменной, в шахматном порядке выложенную ограду, с луковкой и крестом над входом. Узорной ковки открытые ворота, раскинутую вдоль берега Оки Карповку из неказистых, окружённых сплошными садами частных домов. Моста через Оку тогда ещё не было, и селение представляло край географии, куда не так-то легко было добраться.
Кладбищенски уныло в морозном тумане глянули на меня кресты куполов с восседавшим на них вороньём. Слева был двухэтажный аккуратный архиерейский дом, дорожка к которому шла через маленькое церковное кладбище, далее – опять сады, Ока и на высоком, поросшем липой берегу – Щербинки. Стаи голубей безбоязненно вышагивали слева от входа, где им сыпали пшена и семечек, вспархивали и опять оседали, посвистывая крыльями, воркуя о чём-то своём. Трудно представить Божьи храмы на Руси без голубей. Нищие, оборванные и грязные, сидевшие прямо на снегу, напомнили допетровскую Русь, какую знал по иллюстрациям картин передвижников и книгам. Среди мощно и упорно развивающейся индустрии – всё это представлялось островком с аборигенами в океане эпохи. Оборванные, нечесаные, с красными носами, с испитыми лицами нищие, просто дурачки, более прилично, по-церковному одетые торгаши, продававшие «Живые помощи», фотографии икон разных размеров, в окладах и без, вырезанные из липы или отлитые грубо из свинца распятия, и ещё что-то – все они заметно отличались от меня, франтовски увенчанного модной шляпой, в кожаных перчатках, в осеннем, с поднятым, как дразнила ребятня, «как у стиляги», воротником. На груди – фотоаппарат. Надо было запечатлеть для потомства и «аборигенов», и их отживающее, как думал с первого класса, заведение, которое к восьмидесятому году, по уверению СНХ (стране нужен хозяин; хозяин нашелся сам; самый настоящий хам; Хрущев Никита Сергеевич), как язвили у нас, разумеется, станет ненужным, и его превратят если не в музей, то в какой-нибудь полезный склад с цементом или удобрениями. «Умрут бабушки, эти глупые недотепы и беззубые «шпаси и шахрани», как дразнили мы их, и прикроют лавочку за ненадобностью». Глупышка! Я не понимал, что «бабушки» умереть не могут никогда, что они, как особый «стратегический контингент», выражаясь армейским языком, не наших замыслов и диспозиций, такие же «вечные и бесконечные», по уверению марксистов, как их пресловутая «материя». А стало быть, не прикроется и лавочка, которая, как пчёлами улей, облагоустроена этими «Божьими пчёлками», как выразился один нижегородский священник, бабушками. Куда было мне это понять, с тремя прямыми линиями в голове вместо извилин, когда, подобно своим сверстникам, не зная ничего или совсем мало, я кичился и часто выставлял напоказ своё идиотское всезнайство, выражавшееся в обычных словах: «Да зна-аю я их!».
В шляпе же, следом за гробом, втиснулся я с «журналистскими» целями в вымиравшую, однако очень плотную массу богомольцев. С меня тотчас сшибли шляпу, придушенно сказав: «Никак в храме стоишь, нехристь!» Заставили снять и перчатки и даже спрятать фотоаппарат, когда я, возмущённый до глубины души оскорбившей «моё величество» надписью на фреске свода трапезной, решил сфотографировать её, как факт «религиозного дурмана» и как обличительный документ кощунственного отношения небесной иерархии «к чувству простого советского человека». На фреске Пречистая восседала на троне, в окружении святых угодников и ангелов небесных, глядя с высоты на нас, сдавленных как в автобусе в часы пик, и как бы слушала обращённые к Ней и очень оскорбившие меня слова: «Радуйся, Благодатная, о Тебе радуется всякая тварь». Кольнуло слово «тварь», с чем в сознании было связано что-то презренное, ругательное, кочующее в пролетарском обиходе.
«Это я – тварь?! Это вы тут все – твари!»
И, сдавливаемый со всех сторон, вовсе не собирался «им молиться», ни тем более креститься «после этого». И, однако, с любопытством следил за тем, как то тут, то там, а порою и через меня, кто-то передавал копеек десять, двадцать, а то и рубль на свечу. Денежка уплывала к свечному ящику и оттуда непременно через несколько минут, тою же дорогой, возвращалась к хозяину свеча. И никто (это когда все вокруг только и глядели, как бы чего стащить) и не подумал умыкать копеечку. А казалось, чего проще: сунул в карман – и никто не увидит. В «умную» голову не скоро дошло, что собираются сюда вовсе не для «этого». Все же деталь эта запала мне в память. И потом не раз в разговорах с другими я отмечал её. Казалось, одного этого было достаточно, чтобы понять разницу между «контингентом» и «преобладающим большинством».
Затем было само отпевание в пустом храме. Чтобы не креститься («Мы своих убеждений не меняем!»), а, по-моему, никто из наших тогда не крестился, я держал свечу в правой руке. И следил не столько за отпеванием, сколько за свечой младшего двоюродного брата Серёжки Березина, которая клонилась, клонилась и (вот здорово!) наконец-то подожгла меховую оборку рукава пальто тёти Нюры. Мех вспыхнул, как бензин, все ахнули, кроме ничему, казалось, не способному удивляться батюшки, привычно и деловито махавшему кадилом над гробом, и Серёга со страху и спросонья так дунул, что враз потушил пламя. Случай всем тогда показался забавным. Впоследствии, много лет спустя, он вспомнится мне, как некий символ, предвестник внезапной и страшной тётушкиной кончины. Тогда же мы лишь весело переглянулись и потом долго шутили над «поджигателем». Сам возраст побуждал во всём видеть только забаву. А посещение церкви – как одну из них. Во всяком случае, событие это совершенно не повлияло на течение моей привычной жизни.